Страница 4 из 7
Потом Бахтина перевезли из Гривно в Переделкино, и туда – на сей раз не холодной зимой, а очень жарким летним днем – мне поручили отвезти ему инвалидное кресло (у него ведь была ампутирована нога). Не скажу, чтобы это у меня получилось очень удачно: опыта не было, и мы с креслом все время норовили съехать в кювет. А потом Бахтину выхлопотали отдельную квартиру в писательских домах около метро «Аэропорт». Елена Александровна к этому времени умерла, и Бахтину нашли «домоправительницу». С виду – да и по характеру – она была совершеннейшая фрекен Бок из мультфильма про Карлсона. В магазин она сама почему-то не ходила (не могла оставить М. М.?), а продуктов ей требовалось какое-то абсолютно раблезианское количество (совершенно очевидно, что сухонький Михаил Михайлович не мог съесть и десятой доли), особенно муки. И вот снабжение этой самой домоправительницы (мы ее за глаза называли Аграфеной, ей это имя очень шло, хотя, кажется, на самом деле ее звали иначе) было возложено на турбинский семинар, а распределение «дежурств» – на меня, потому что я была «староста». В результате зачастую оказывалось, что все заняты, и снабжением мукой приходилось заниматься мне. Вообще Аграфена исправно исполняла обязанности цербера и молодежь к М. М. допускала очень неохотно: нечего, мол, его утомлять. Но в премию за принесенную муку все-таки минут на десять запускала меня в кабинет. А дальше происходило следующее: М. М. с таким неподдельным интересом начинал расспрашивать меня о моих делах (!), что приходилось что-то отвечать. А задавать ему вопросы было как-то неловко. Так что мемуар под названием «Мои беседы с Бахтиным» написать не могу. В свою защиту могу сказать только одно: чтобы задавать вопросы Бахтину и поддерживать с ним разговор, нужно было хоть сколько-нибудь соответствовать его интеллектуальному уровню. А я ни на четвертом курсе, ни тем более на первом такими способностями, конечно, не обладала.
Школа, аспирантура, Шатобриан, Профком литераторов
Многое в моей жизни выросло из случайностей, но потом стало, выражаясь высокопарно, судьбой. Например, иногда спрашивают: а почему вы стали заниматься французской литературой? —А только потому, что родители – опять-таки спасибо им! – определили меня в так называемую «французскую спецшколу». Тогда, в 1960 году, когда я пошла в первый класс, в обычных школах иностранный язык начинали преподавать с пятого класса и преподавали, как правило, плохо. А в «спецшколах», которых на всю Москву была, наверное, пара десятков, язык (английский, французский или немецкий) преподавали со второго класса и преподавали хорошо. Во всяком случае, в нашей «спецшколе номер 2 имени Ромена Роллана с углубленным изучением французского языка» (официальное название) – точно хорошо. Нас учили дамы, которые во Франции или не были никогда, или были однажды несколько дней, но тем не менее язык знали хорошо, а главное, они умели учить. Если мне во Франции делают комплимент по поводу моего французского и спрашивают: «А где вы выучили язык?», я всегда честно отвечаю: «В школе». Хотя на филфаке французский преподавали тоже очень хорошо. Но база была заложена в школе. Кстати о Ромене Роллане: когда я однажды в Париже ответила на вопрос о том, где я учила язык, более распространенно: в школе имени Ромена Роллана, это произвело среди французских коллег настоящую сенсацию. Хозяин дома стал подзывать друзей: смотрите, смотрите, в Москве знают Ромена Роллана. Я удивилась: а во Франции, что ли, не знают? И получила ответ, что во Франции его давно забыли, а помнят только те, кто в юности был коммунистом.
Ну вот, как я начала учить французский во втором классе, так с тех пор и осталась «при французской литературе». И когда я в 1975 году поступила в аспирантуру, тема моей диссертации тоже определилась случайно – а потом оказалось, что и это практически на всю жизнь. В аспирантуру меня взяли на кафедру истории русской литературы; я всегда в шутку говорю, как гувернантку— за знание французского языка. Заведующий кафедрой профессор Василий Иванович Кулешов как раз выпустил «Историю русской критики» и обратил внимание на такой странный факт: в русских журналах начала 1800‐х годов все взахлеб пишут про какого-то Шатобриана! Хвалят, ругают. А ведь Шатобриан назывался в советском литературоведении «реакционный романтик» (то есть, так сказать, отрицательный герой), переведено было из его произведений в советское время два крохотных текста: «Рене» и «История последнего из Абенсераджей» («Атала» в переводе Э. Линецкой появилась позже, в 1982 году). И Василию Ивановичу стало интересно: вот бы кто-нибудь ему разъяснил, чего они в начале XIX века так носились с этим Шатобрианом. О котором я, честно сказать, тогда знала немногим больше Кулешова. Но узнать хотела, тем более что я в тот момент уже очень хорошо понимала: заниматься нужно XIX веком, а не ХХ, потому что, если писать об авторах ХХ века, придется обязательно занимать «идеологическую позицию», клеймить неугодных авангардистов и проч., а XIX век от этого хотя бы отчасти предохраняет.
И я получила тему «Шатобриан в русской литературе первой половины XIX века». И провела три счастливейших года в библиотеках, читая русские журналы и «вылавливая» оттуда переводы фрагментов из Шатобриана и отзывы о его произведениях. Выловила довольно много (в библиографии их насчитывается целых 202), хотя, как сейчас становится ясно, далеко не все. В 1979 году защитилась – и тут выяснилось, что никто не рвется меня никуда брать на службу. А «свободные художники» в советское время не поощрялись. Что ты делаешь, не важно, но важно, чтобы ты где-то числился. И вот для таких отщепенцев, которые нигде не служат и сами что-то зарабатывают литературным трудом, была придумана волшебная организация под названием Профессиональный комитет (сокращенно Профком) литераторов. Их было в Москве даже несколько, наш считался «при издательстве „Советский писатель“», хотя никакого реального отношения к издательству не имел, и я, например, никогда его порога не переступала. Профком этот ничего не давал, кроме официальной справки, что ты не тунеядец. Но он ничего и не требовал, кроме опять-таки справки (единожды, при поступлении), что ты зарабатываешь литературным трудом минимальную зарплату (больше уборщицы, но меньше инженера). А я уже к тому времени сочиняла рефераты литературоведческих французских книг для реферативного журнала ИНИОНа и справку представить могла. И в результате до 2006 года, когда я поступила на полставки в Институт высших гуманитарных исследований РГГУ, я ни дня нигде не служила, трудовой книжки не имела и зарплаты, как уже было сказано, не получала, а только гонорары за сделанную работу, и когда мне эту самую зарплату начали платить, я это воспринимала как некое чудо: еще ничего не сделала, а уже платят?!
Первый перевод: «Пена дней» Бориса Виана
В общем, после окончания аспирантуры ничто мне не мешало спокойно заниматься переводами и комментариями. Но переводить я начала еще на четвертом курсе. Причем ни о какой публикации я не помышляла, а импульс был только один – дать возможность друзьям, которые не знают французского, прочесть книгу, которая меня саму поразила до глубины души. А книга эта была роман Бориса Виана «Пена дней». В 1974 году, в эпоху советского застоя (хотя мы тогда не знали, что это так называется), мне в руки попадает книга, где эстетика «черного» мультфильма перемешана с эстетикой пасторали, где популярнейший философ Жан-Соль Партр (именно так вместо, разумеется, Жана-Поля Сартра) приезжает на лекцию на слоне, где угря на обед достают из водопроводного крана, где действует машина пьяноктейль (играешь на пианино, а оно смешивает тебе коктейль в соответствии с мелодией), а в груди у героини вырастает кувшинка и ее убивает. Это было что-то немыслимое, непредставимое. И нужно было немедленно этим поделиться с близкими людьми. И я, в общем ничего не смысля в переводе, уселась на каникулах переводить эту книгу, полную реалий современной французской жизни, мне совершенно не известных, и разных каламбуров, трудно передаваемых по-русски (да и все ли их я заметила?). Но это сейчас я могу оценить все трудности, какими чреват такой перевод. А тогда я просто удовлетворяла свою прихоть. И удовлетворила довольно быстро, и перевод свой, напечатанный на машинке, дала почитать десятку друзей, не больше. Позже «Пена дней» вышла даже в нескольких переводах профессиональных переводчиков, а мой мне уже в 1990‐е годы предложили переиздать, но я не согласилась. Для этого нужно было бы его весь заново переправить – а зачем? Но самое-то удивительное, что, оказывается, мой перевод читали не только мои друзья, но и совершенно незнакомые люди, и где-то едва ли не в 2000‐е годы я с изумлением прочла в статье Марии Львовны Аннинской, посвященной «русскому Виану», что «в 70‐е годы в самиздате ходил перевод Веры Мильчиной». То есть я, оказывается, сама того не зная, «распространялась» в самиздате! Я потом так же, для себя и для друзей, и пьесы Ионеско, и пьесы того же Виана переводила, но насчет их хождения в самиздате ничего не знаю.