Страница 22 из 24
Теперь неожиданно для себя Тео вдруг оказался в самом сердце альтернативного мира. Это произошло неизвестно как, по недоразумению – всего лишь потому, что его вечный страх отвлекся на что-то, зазевался и на несколько мгновений потерял бдительность.
За эти несколько странных мгновений Тео успел купить билет на поезд, приехать в незнакомый город и теперь ходил по его продуваемым ветром холодным улицам и, не веря своим глазам и ушам, вдыхал новый воздух – с жадностью и любопытством.
Как это могло произойти? Почему многолетний страх, не ослабевавший ни на секунду и державший Тео в напряжении днями и ночами, вдруг потерял бдительность? Где это случилось? Не в кабинете ли доктора Циммерманна? Или позже, на улице, возле отцовской машины?
Вопросы оставались без ответа, а все, что оставалось Тео, – наслаждаться неожиданно свалившимся на него счастливым компромиссом.
Гамбург благодаря морским портам будто не ощущал себя частью твердокаменной Германии – он жил как часть огромного мира.
Своим духом он был ближе к соседней Голландии, чем к Германии, – его порты были открыты всем направлениям света. Каждый корабль приносил сюда свежий ветер чужих обычаев и верований, странных способов жизни, удивительных заморских блюд, непонятных идей, психологий, философий.
Никакая единственная и бесспорная истина не могла устоять под напором свежего ветра: сталкиваясь с другими, она оказывалась уже не единственной, не бесспорной, она вынуждена была защищаться и спорить с огромным количеством альтернатив.
Она злилась, огрызалась и, как правило, проигрывала – даже не потому, что какая-то истина оказывалась лучше, а просто потому, что существование в течение некоторого времени в качестве единственной и бесспорной ослабляет любую истину, и она утрачивает навык защищать себя, теряет гибкость, затвердевает, становится ломкой.
Царством как раз такой негибкости и ломкости, в противовес Гамбургу, Тео воспринимал Берлин. Единый центр государственной мысли был составлен из строгих и внушительных правительственных зданий, собравшихся вокруг Вильгельмштрассе – этот мир знаком был Тео с детства: никакому легкомысленному ветру не позволялось разгуляться в его переулках и коридорах.
Этот мир добровольно закрыл себя от свежего воздуха. Все, что оставалось его обитателям, – дышать исключительно собственными идеями: они рождались прямо здесь – в духоте Вильгельмштрассе, и здесь же умирали – от врожденной нежизнеспособности.
Будучи уже мертвыми, они продолжали циркулировать в этих переулках и коридорах: в виде бумажек с гербами и печатями они разлетались отсюда по всей стране уверенными безапелляционными приказаниями о том, как надлежит жить людям, а также объемным перечнем строгих наказаний – за нежелание жить как указано.
Тео вспомнил: когда он иногда гулял по Вильгельмштрассе, ему казалось, что он задыхается, – он не мог найти причин и хоть как-то объяснить себе это странное ощущение. Оно посещало его именно там. Его даже к врачу водили, но никаких причин не выявили, и кончилось тем, что доктор посоветовал ему пить минеральную воду, делать глубокие вдохи и физкультурные упражнения.
Так Тео узнал, что есть врачи, которые убеждены, что минеральная вода и особые физкультурные движения способны облегчить психосоматику национал-социализма.
Подобную нехватку воздуха Тео ощущал и в коридорах отцовского ведомства, а иногда и в стенах родного дома. Маленький Тео тогда не думал о том, что свежие идеи не любят духоты. Дышать ему разрешалось только теми идеями, которые уже были тщательно проверены – то есть теми, которыми уже дышал кто-то другой. Только сейчас, через много лет, повзрослев и разрешив себе дышать свежим воздухом Гамбурга, Тео осознал и почувствовал это.
Тео вполне допускал мысль о том, что Берлин, возможно, тоже был многолик. Но Тео никогда не соприкасался ни с каким другим Берлином, кроме предложенного отцом, – просто не мог знать того свободного, ироничного, остроязыкого Берлина, каким он был всего несколько лет назад и каким он и сегодня, наверное, еще оставался где-нибудь в неведомых далеких закоулках.
Беседуя с Тео, я записал в тетради мысль о том, что он, по сути, и не жил никогда в истинном Берлине – он жил в доме отца, общался с узким кругом тщательно отобранных людей – тех, кто был допущен в семью: как правило, это правительственные чиновники, военачальники, хорошо проверенная вышколенная прислуга. В условиях жесткой изоляции, строго соблюдавшейся в течение всей жизни Тео с самого детства, он неосознанно распространил свойства дома, в котором рос, на окружающий мир.
Тео не имел права заводить новых друзей, если они не одобрены отцом. А так как отец был недоволен всеми друзьями без исключения, у Тео их просто не завелось.
Тео не имел права запирать дверь своей комнаты. Отец в любую минуту мог войти к сыну без стука, мог порыться в его шкафу, столе, карманах, а если Тео лежал в кровати, отец мог сорвать одеяло, чтобы убедиться, что руки Тео не занимаются там ничем постыдным, недостойным и неприемлемым для арийца. Все это и было для Тео городом Берлином – царством запретов, страхов и постоянного напряжения.
Теперь, разрешив себе Гамбург, Тео понял, что обожает этот живой, непослушный, неправильный город, где живут такие, как Курт – тоже живой, неправильный, непослушный.
Здесь и самому не так страшно быть непослушным. Здесь, не раздумывая, готовы были даже с жизнью расстаться, если понадобится защитить свое маленькое неправильное счастье – и вовсе не потому, что жизнь малоценна: просто любую другую жизнь здесь считали смертью.
Только в Гамбурге Тео впервые показалось по-настоящему абсурдным, что общество вторгается в личную жизнь человека, лезет к нему в постель и строго регулирует его интимное поведение. А ведь в Берлине это казалось Тео нормальным.
Тео понимал, а точнее – интуитивно чувствовал, что обществу, вообще-то, плевать на то, что и как делает человек со своим партнером за закрытыми дверями спальни. Главным продуктом этого вторжения должно было стать вовсе не выполнение каких-то норм и правил интимного поведения, а чувство страха, вины, ощущение своей неправильности и незаконности.
Воспринимая себя ущербным, неудавшимся, неполноценным, человек отказывал себе в праве на защиту личных интересов и с готовностью поступался ими в угоду интересам общественным. Отказ от защиты личных интересов и должен был стать самым важным результатом государственного вторжения в интимную жизнь.
В Берлине таких мыслей к Тео прийти не могло. Там Тео иногда даже боялся думать – казалось, что его мысли кто-то слышит. Тео с самого детства хорошо знал, что не имеет никакого права на закрытое от всех пространство. А если нет ощущения права – нет и внутреннего протеста.
Тео смутно понимал, что, возможно, островки свободы могли существовать где-то в мире и кроме Гамбурга, и каких-нибудь других мальчиков там растят как-нибудь совсем по-другому, и никакой особой уникальности в недавно открытом для себя Гамбурге для таких мальчиков нет. Но Тео почти никогда не выезжал из Берлина: он всего лишь несколько раз ездил с родителями на отдых в сонную Померанию, на остров Рюген, где единственным ярким детским впечатлением оставалась добрая сухая старушка, сидевшая однажды на пляже в плетеном кресле в своем полосатом купальнике.
Тео до сих пор прекрасно помнил ее – по крайней мере, счел нужным рассказать мне о ней, а я потрудился сделать запись в тетради – нисколько не предвидя, какие чувства будет испытывать Ульрих, когда впоследствии завладеет этой тетрадью и прочитает воспоминания сына.
В тот день маленький Тео бродил по пляжу. Когда он взглянул на старушку, она улыбнулась ему, поманила и протянула конфету. Тео хотел взять ее, но в этот самый момент старушка, потрясенная, должно быть, своей неожиданной добротой, а может, просто красотой белокурого маленького Тео, внезапно замерла, дыхание ее остановилось, конфета неподвижно застыла в ее руке, а голова свесилась набок.