Страница 2 из 24
Скорее всего, к той минуте, когда вы взяли в руки эту книгу, я уже умер. В этом случае единственное, что от меня осталось, – кости, волосы и ногти. Вы их не бойтесь – они далеко, они надежно зарыты в землю, они не восстанут и не нападут на вас. Они не агрессивны и даже в чем-то милы и трогательны.
Еще в детстве, в моем шестилетнем возрасте, когда я откопал во дворе нашего дома свой первый труп, я обнаружил, что волосы и ногти продолжают расти и под землей. Возможно, это всего лишь легенда, но те рыжие волосы действительно были очень длинными: они могли бы обмотать мою тонкую шестилетнюю шею раз десять. А если бы они зашевелились, вознамерившись задушить меня, то тогда, наверное, и все одиннадцать…
Своими размышлениями о загробном царстве я поделился в те дни с мамой. Но она отказалась говорить со мной о смерти. Она сказала, что не хочет об этом думать и что мне тоже следует забыть об этом.
Будучи послушным шестилетним мальчиком, я был рад, что на земле есть кто-то, кто знает, о чем мне думать, а о чем нет. Эта определенность дарила спокойствие и ощущение безопасности. Вот почему я сразу же честно постарался забыть об этом и забыл настолько крепко, что с тех пор уже сто лет эта смерть и эти волосы не идут у меня из головы.
Зря мама не захотела говорить со мной о смерти… Скоро у меня появилось настоящее детское сокровище – сразу несколько человеческих черепов. Они стали моими настоящими друзьями. Они полюбили меня, одинокого ребенка, и как могли старались развлечь и развеселить. Например, если поставить челюсть мостиком и как следует ударить по ней палкой, зубы выстреливали из нее не меньше, чем на два с половиной метра. Зубам нравилось веселить меня.
А если продеть веревку через глазное отверстие, а потом через позвоночное, и привязать эту веревку к велосипеду, череп звонко скакал и прыгал, как мячик, – я и представить себе не мог, что кости человека такие пружинистые и прыгучие.
Много неожиданных сокровищ для шестилетнего мальчика оставила в земле Первая мировая война. И все эти сокровища я с радостью положил бы к ногам любимой мамы. Но ее страх смерти оказался сильнее интереса к искренним подаркам сына. Поэтому самых ценных игрушек, в которые играл сын, мама так и не увидела. Жаль, что она никогда не играла в мои игры…
У вас может возникнуть вопрос: если я выжил из ума или уже умер, как же я тогда пишу эту книгу?.. Думаю, ее горе мое пишет: оно не умерло. И не умрет, даже если я потеряю память.
Я уверен, что горе умеет жить отдельно от памяти. Однажды, после войны, когда я встретил своего отца, он уже не узнавал меня. Он вообще не помнил, кто я такой. Потеря памяти прогрессировала у него быстро. Она случилась с ним очень кстати – прямо перед судом: именно благодаря ей он избежал участи других нацистских преступников. Он не помнил ничего, но горе в нем все-таки было – я это как-то чувствовал.
Вообще, горе – это хорошие чернила. Идея написать книгу чистым горем вполне осуществима. Раньше, в мои времена, чернила были такие черные, что даже отливали на свету всеми цветами радуги – желтым, зеленым, красным. Если писать книгу горем, она не будет черная. Там все цвета будут – и цвет радости, и цвет печали, и цвет надежды.
Эта книга – единственное, что осталось от того, кто потерял память. Если не считать никому не нужных костей, волос и ногтей. Она о смерти в молодом возрасте. О небесной красоте, втоптанной в грязь и кровь. А еще о любви, которую я предал.
Сегодня, когда вам хреново на душе, вы бежите, наверное, к своему психологу? А когда хреново было мне, я шел убивать. Не потому что я какой-то мрачный, опасный и злой убийца, а просто потому, что так мне делалось легче, а никакого другого способа в голову не приходило. Сначала я убивал мысленно. Потом по-настоящему. Наверное, одно последовало из другого. Уверен, что доктор Циммерманн тоже увидел бы такую связь.
Сегодня, например, будет убит начальник цеха разделки рыбы. Я работаю в этом цеху уже больше месяца, мне уже девятнадцать. Этот начальник давно напрашивался. У него, наверное, есть семья, и он, должно быть, хороший человек. Но он, на свою беду, оказался причастен к системе принуждения, которая держит меня в тоске. За это по моим законам полагается смерть.
Сам он ничего пока не подозревает. Ему не понять моей тоски. Он настолько прост и жизнерадостен, что не может, наверное, испытывать подобного. Или, возможно, по вечерам он заливает тоску шнапсом. Или заглушает однообразными играми с потной уставшей женой. Которая каждый вечер безуспешно пытается убедить его, что хочет спать. Зря она пытается – бессмысленные сигналы его рептильного мозга сильнее ее желаний. А решает, разумеется, сила.
Я ничего не знаю о его семейной жизни, я незнаком с его женой, но зачем она его терпит? Зачем ей эта длящаяся годами придурковато-жизнерадостная тоска?
Этот человек сделал все, чтобы в жизни его женщины не осталось никакого праздника, – как и в моей жизни тоже. Он хочет, чтобы весь смысл моего существования свелся к разделке рыбы. Кишки налево, головы направо. Ничего себе!
Его не волнует, что планеты и звезды до моего рождения миллиарды лет крутились в холодном космосе. А потом еще миллиарды лет будут крутиться после моей смерти. А в промежутке между этими миллиардами есть краткая вспышка – миг, в течение которого возник и существую я. И этот свой бесценный миг я должен посвятить тоскливой разделке проклятой рыбы? Да как он смеет? Вот за эту дерзость он и будет сегодня убит. И на этот раз не мысленно.
Почему человека нельзя убить за его ограниченность? В частности, за то, что за рыбьими хвостами он отказывается видеть Вселенную и ее вечность? Его убийство станет освобождением не только для меня и не только для его жены, которую я никогда не видел, но и для его детей – зачем им такой отец?
Ах, они его любят просто потому, что он их папа? Нет, меня это не устраивает – такой папа не должен плодить себе подобных. У меня не было папы, и у них тоже не будет.
У их папы был отличный шанс остаться в живых, и не моя вина, что он им не воспользовался: он мог бы увидеть во мне не просто безликого работника в фартуке, а, например, человека, друга и… сына.
У него, вообще-то, уже есть двое сыновей – им шесть и восемь, я видел их фотографии у него на столе. На одной из них он учит младшего кататься на велосипеде. А Рихарда он ничему не научит – Рихард в его жизни существует не для этого. Рихард должен резать рыбу и получать за это деньги. Тот, кто не видит в Рихарде сына, согласно моим законам, заплатит жизнью.
Огромный и гулкий цех, высокие потолки, стены из красного кирпича, большие мутные окна, через которые светит солнце, – это и есть моя тюрьма. Я стою у конвейера в ряду одинаковых работников, на мне такой же, как на других, старый потертый клеенчатый фартук. Противно было впервые надевать его. Но с течением времени противное перестает быть таковым – оно сливается со мной, становится частью меня, и я тоже становлюсь противным. Фартук мне велик, но я сделал вертикальную складку и подпоясал его.
В руках у меня острый нож – он предназначен для разделки рыбы, но сойдет и для начальника. Точными быстрыми движениями я отрезаю рыбе голову и вспарываю ей живот: голова налево, кишки направо. В такт движениям рук я покачиваюсь всем телом в ритме своего марша.
Человечество под звуки этого марша ест рыбу уже миллионы лет. Тот, кто надел этот фартук впервые – пока фартук был еще хрустящим и новеньким, – наверняка уже лежит в земле вместе со своими волосами и ногтями. А тот, кто наденет этот фартук после меня, даже не будет знать, что я когда-то жил.
Звезды будут продолжать вечный полет в холодном космосе, и на одной из вымерших планет мой мертвый фартук в тишине и одиночестве будет продолжать вечное служение бессмысленному и безостановочному поеданию рыбы.