Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 166 из 176



— Долго будешь тянуть? Кто это, ну?! — стукнув посохом, прикрикнул Кирилл.

— Я полагал — и сам ты знаешь, владыка. Пэмантий и Гипатия. А с ними будут и другие знатнейшие язычники Александрии.

— Зови служителей побольше, Гиеракс. Вели подать носилки. Ты говоришь, Петр, — в Академии? Давно я добираюсь до этого дьявольского гнезда.

— Трудно добраться, владыка, — ехидно возразил Петр. — При дворе — сильные друзья есть у Плотина. А здесь — Орест их главный защитник и друг. Особенно — для Гипатии… для наложницы своей.

— Ты это… правду?..

— Светильника я не держал… сказать не смею! Но рабы… они все знают. И также — христиане, слуги язычницы, — они в один голос это мне шептали.

— А-а… Это… кстати… Это мне на руку! Идем! Сейчас у них творится эта служба богомерзкая, идольская? Хорошо. Идем!

Петр едва мог поспеть за патриархом, который зашагал к дверям со всей быстротою мстительной злобы.

В излюбленном уголке академистов, у водоема, замечалось особенное оживление. Человек десять рабов, под наблюдением вольноотпущенника, галла Лоария, осторожно опустив в приготовленную яму основание мраморной статуи, выровняли фигуру и засыпали яму землей со щебнем, хорошо утаптывая землю, слой за слоем.

Беломраморная богиня, долго лежавшая в земле и получившая чуть желтоватый, словно телесный оттенок, четко выявлялась на зелени, пышно растущей кругом. Это была Афродита Книдская, с ее наивным, простым и в то же время пленительно-женственным лицом.

— Ну, еще разок. Го-йо! Примни… уколоти щебень! Так… Гей, рыжий бык! Ну-ка, навались справа… чуть-чуть выровняй эту каменную куклу! — распоряжался Лоарий. — Тогда будет совсем хорошо.

Могучий коренастый бритт, Вильм, навалился, мускулы у него выступили на плече, на груди, как змеи. И статуя, уже глубоко и прочно стоящая в земле, все-таки чуть колыхнулась, выровнялась окончательно.

— Ладно! Теперь засыпать можно, выровнять и посыпать песком. Вот уж и гости собираются. Скоро придут наши господа. Торопитесь. Вы, впятером, засыпайте яму, подметайте кругом аллею. А остальные идите к столам, помогайте там.

Часть рабов ушла к полянке, где в тени кипарисов, магнолий и лавров были накрыты столы, поставлены скамьи для возлежанья с грудою мягких подушек и упругих валиков на каждой.

Кроме британца Вильма, у статуи возились еще четверо: кривоногий, но жилистый венд Герман, гот Экгольм, напоминающий медведя, проворный ибериец Санко и стройный Анний, таящий стальную силу мышц под светлой кожею славянина. Грустную, как рабство, протяжную, как степь, завел Анний песню, пока сильными взмахами лопаты заполнял яму вровень с землею.

Он пел про могилу вождя в безбрежном просторе родных степей. Про вольный ветер, обжигающий своим дыханьем траву на забытом высоком могильном холме.

— Опять завыл, как пес голодный. Кому на гибель? — оборвал Анния Лоарий.

— На гибель жестоким господам и подлым рабам, которые лижут пятки у своих угнетателей, — резко кинул ему Анний. Но петь перестал.

— Рабам?! А сам ты кто, славянское рабье мясо?

— Я? Я не был ни рабом, ни господином никогда! Я — воин и боец от самой колыбели. Вырос на коне, в степях необозримых. Как там хорошо, привольно! Помню, на вершине кургана-старца я пел эту песню, когда мы подстерегали врагов, ожидали проходящие караваны. Это была жизнь!

— Что было, то прошло, — угрюмо отозвался Вильм. — А я? Разве мало рассек я щитов и шлемов тяжелых вместе с черепами врагов?! И пленников брал десятками. А теперь — самому подрезали крылья. Закон войны! Так боги повелели.

— Закон войны — насилие. Теперь я это понял, когда раздавлен сам. А люди все? Мы созданы свободными… и умереть должны свободными! — ворчал Анний.

— Да ты откуда это знаешь, сурок степной? — возмутился Лоарий. — Ты говорил с богами, что ли?.. Молчал бы лучше да работал. Вильм глуп, а с ним и я согласен. Брал рабов — твое счастье. Попался — служи, как велит закон. Это вполне справедливо…



— Ты не ори, Лоарий. И без того гулко в твоей пустой башке, — не унялся задорный славянин. — Или рад, осел, что над лошадьми поставлен надзирать? Справедливость? О чем помянул!.. В Александрии — о справедливости. В империи Ромэйской — о законах божества. Произвол богатства и силы — вот здесь какой закон, какая справедливость!.. Не так было у нас. Мы брали в плен. Иначе враги были бы всегда сильнее нас многолюдством. Но мы не заставляли бойцов и воинов томиться в позорном рабстве. Мы убивали их. И храбрецы с отрадою встречали смерть-освободительницу. С громкою песнью покидали этот мир. Случалось, по нужде, мы продавали пленных другим, не нашим племенам. Но дома — не было у нас рабов. Жены, дети нам помогали, в чем было надо. Мы ценим свободу выше жизни. И оттого так смело бьемся за нее.

Широкими взмахами лопаты Анний как бы поставил удар на конце своих слов. Прозвучал протяжный, унылый голос венда Германа:

— Вот… вы — дрались. Вот… а я… и в глаза не видал железных мечей, пока не пришли чужие люди. На берегах родимой Балтики, в шалаше жил я с моею бабою… с детьми. Ловил сетями рыбу. Рыбы много… хорошая рыба у нас. И собирал желтые янтари, которые волны выбрасывали со дна и приносили к самому берегу.

— Янтари у вас на берегу валяются? Счастливый народец, — с заблестевшими от жадности глазами, перебил Лоарий.

— Да, янтари. Вот какие кусищи попадаются. За ним приезжают купцы на больших галерах. И меня заманили они на корабль… увезли… и продали в рабство. И вот… я не знаю… как там жена, дети?.. Кто взял ее за себя? Или погибли все с голоду?.. Вот. Дети… Ничего не знаю…

Смахнув огрубелою рукою слезу, Герман вонзил заступ в землю.

— Семья?.. Да, правда. Где-то моя семья?.. — затихнув, проговорил Лоарий.

— Дети! — бросая заступ, сжав кулаки, пробормотал Вильм. — Их трое было у меня.

Наступившее молчание разбудил скрипучий голос гота:

— Вот и готово, хвала Одину! Жрать хочу. Хорошо одно. Вволю кормят рабов наши господа. А у других — голодают люди.

— Я часто голодал с семьею, — плакал голос Германа. — Зимою особенно! Лед на море… Лов плохой. Купцы не приезжают. Нет зерна, овощей. Рыба сухая — противна. Но подойдет жена… дернет за усы… что-то прошепчет… так тихо… ласково! И тоска проходит… и голод затихает… Да… вот!..

— Хо-хо! — раскатился хохотом Экгольм. — Девок тебе мало в Александрии? Весь город — один огромный лупанарий. Для каждого найдется его товар… для наместника… для патриарха-ханжи… и для раба шелудивого. Бери — не хочу!

— Молчи, лесной кабан, свиная душа! Вандал толстокожий! Не береди закрытой раны! — злобно прикрикнул на Экгольма Лоарий.

— А, Ларвы с вами! Пойду пожрать.

И он пошел к воротам. Все потянулись за ним.

В венках из роз, гвоздик и лилий, в светлых одеждах возлежат гости вокруг шести столов, в тени зелени. Только сама Гипатия, в темной тунике и столе, с венком из зелени оливы на волосах, выделяется среди других. Но темный наряд только подчеркнул всю красоту, все сияние лица и глаз этой женщины, матери двух детей, которая выглядит намного моложе своих 40 лет.

Стоя у самой статуи, Плотин ясными, но близорукими глазами скользит по дивным очертаниям мраморной богини. Рабы снуют кругом, принося и убирая кубки, амфоры, подавая, одно за другим, большие блюда, полные доверху тем, что лучшего и дорогого нашлось в Александрии и на сотни верст кругом, у рыбаков, охотников и пастухов этой богатой страны.

Налюбовавшись, Плотин занял свое ложе и обратился к хозяину пира:

— Дивная, тонкая работа. Печать гения сверкает на этом мраморе. Не знаешь ли, чей это резец, Пэмантий?

— Больше двух веков хранится мрамор под кровлею нашего старого дома. Несравненного Праксителя называют творцом богини. Если только не ошибались старики наши.

— И вы с Гипатией решились?..

— Отдать Академии дивный мрамор?.. А как же иначе, наставник? Нам, выходцам из далекой Эллады, Александрия дала прекрасный приют… бережет нас как мать — родных детей. Мои богатства, счастье свое я здесь нашел. Здесь будет погребен мой пепел после смерти… И прах моей семьи. И вот взамен таких щедрых даров я приношу Александрии самое дорогое что хранилось у нашего семейного очага, — этот мрамор! Теперь не стены домашнего, тесного санктурия — небесный свод и зелень неувядающих садо! Музея будут любоваться бессмертною красотою, которую творили когда-то дарование и вера.