Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 150 из 151



— Мудреный сон, — качая в раздумье головой, негромко произнесла Челяднина.

— Стой. Не все еще. Посидела я малость, гляжу: из глуби, из чащи садовой вышли четыре льва. И ко мне подошли, ровно кошки ластятся. А за ними — четыре девы вышли. За теми львами стали, ровно их вести хотят. И откуда взялся из травы черный, ядовитый змей. Подполз тихо-тихо и ужалил…

— Тебя, милая?

— Нет. Тех львов и девушек. И пали они мертвы. А я гляжу и плачу… И на меня змея та зашипела. Да тут и проснулась… Видишь, Грушенька, каков сон лихой…

— Э, милая! Грозен сон, да милостив Бог! Поела чего на ночь не в меру, вот и грезится. Ложись, родимая. Я тут лягу, близехонько. Постерегу… Христос с тобою…

И заботливо уложила, как ребенка, взволнованную Елену в кровать ее подруга и помощница, перекрестила и вышла в соседний покой, где тоже скоро улеглась.

На другой день, 31 марта, поздно поднялась Елена. Сейчас же оделась, стала бояр и боярынь принимать, которые на поклон сошлись.

И забыла она про вчерашнее подношение Досифеи.

Только на второй день Пасхи, утром 1 апреля, подойдя к божнице, развернула ширинку, увидала подарки, вспомнила.

«Грех какой. Уж поела я. Завтра не забыть бы с утра разговеться»! — про себя подумала княгиня.

И только во вторник рано, встав с первой утренней молитвы, бережно отделила Елена кусок просфоры, освященной самим Иерусалимским патриархом, съела часть с молитвой и запила святой водой, что стояла тут же, в киоте, в чеканной сулейке.

И яйцо освященное очистила, разрезала на части и съела вместо раннего завтрака.

В это самое время вбежал к Елене Ваня, ведя за руку Юрия.

— Мама, что ешь? Дай нам, — поцеловав мать, стал просить Ваня.

— Да уж нечего. Видишь, яичко доедаю… Досифеино! — обращаясь к Челядниной, заметила Елена. — А вот разве просфоры… Хочешь?

— Дай, дай… И Юре… и мне…

— А натощак ли вы, деточки?

— Не, матушка-княгиня. Молочком уж, вестимо, теплым поены у меня, и с калачиком, — отозвалась Челяднина.

— Ну, так не можно. Другой раз. Вот это лучше берите! — И, подойдя к небольшой укладке, вынула и подала обоим мальчикам по писаному прянику.

Обрадованные дети шумно двинулись обратно в свои покои.

Здесь принялись разбирать игрушки, литые фигурки, да кораблики со снастями, да яйца раскрывные. Солдатиками занялся один Ваня. Юрий, опустясь у печки на ковер, сосредоточенно сосал свой пряник.

Оставшись с Челядниной, Елена присела к зеркалу и предоставила свои волосы искусным ее рукам.

Вдруг княгиня поморщилась и подумала:

«Что за притча… Какая горечь особенно у меня во рту? Не хворь ли какая пришла? Надо у матушки лекаря ее спросить».

Челяднина между тем мягко, осторожно перебирала и расчесывала густые, блестящие пряди волос Елены.

Неожиданно княгиня вскрикнула.

— Что с тобой, княгинюшка? — задрожав от неожиданности, спросила Челяднина. — Али дернула за волоски? Так уж не взыщи. Бога ради.

И отвесила поклон.

Но, поднимая голову и заглянув в лицо Елены, она и сама вскрикнула.

— Государыня, матушка… Да что с тобою?..

Елена сидела, откинувшись, бледная, с неестественно расширенными зрачками горящих глаз…

Губы ее вздрагивали, словно она силилась что-то сказать, но не могла.

Наконец княгиня еле пролепетала:

— Матушку… лекаря… За Овчиной, скорее… Челяднина стрелой кинулась. Минут трех не прошло, как покой княгини наполнился встревоженным, бледным, напуганным людом, все больше женской дворцовой прислугой.

Явилась и Анна Глинская, взглянула на дочку и вся затряслась.

— Что с ней? Говори скорее! Не мучь! — обратилась она к своему итальянцу-лекарю, успевшему поверхностно осмотреть больную.



— Сейчас скажу. Прикажите всем уйти. Надо раздеть княгиню.

Все вышли по приказу старухи.

Челяднина кинулась к детям, чуя недоброе и желая охранить их от неведомой еще беды. Бурей ворвался в покои Овчина.

— Что приключилось? Кто сгубил ее? — позабыв этикет и всякую осторожность, подбегая к постели, вскричал воевода.

— Сгубили — верно. А кто — не знаю! — пожимая плечами, отозвался итальянец. — Что ела она сегодня?

Пока звали постельницу Елены, чтобы разузнать, князь Овчина, склонясь к изголовью Елены, лежавшей словно в столбняке, обливал ее руки слезами и тихо уговаривал:

— Очнись, княгиня… Приди в себя… Скажи, что с тобой? Хоть глазком укажи: кто злодей?! На части разорву своими руками!

И словно услыхала его больная, узнала верного слугу своего.

Еле вздрогнули веки. Слезы сверкнули в углах глаз и остановились, застыли там, как и вся, застывшая, лежала Елена.

— Не иначе, как индийский яд тут один! — тихо произнес, ни к кому не обращаясь, итальянец. — В чем только дали?

Случайно взор его упал на небольшой поддон, покрытый белым платочком. На нем лежала просфора, освященная не в Иерусалиме, а в келье Соломонии. Краснела и скорлупа яйца, пропитанного тем же ядом, что и просфора.

Приказав делать припарки горячие и класть их к ногам княгини, да обложить ее всю нагретыми кирпичами, обернув их сукном, чтобы не жгли тела, он кинулся к себе в лабораторию.

Ясно как день стало там лекарю, что в просфоре и в яйце заключался сильнейший яд, так называемый «столбняковый».

— Не дожить княгине и до вечера! — объявил он боярам и Овчине.

Малолетнего государя не пустили ни к матери, ни на совет боярский, который собрался сейчас же, как только пронеслась весть о болезни княгини.

Порывался княжич к матери, но ему сказали, что мать больна, просит не тревожить ее.

Когда Челяднина узнала, что сама же подводила отравительницу к своей любимой княгине, — чуть с ума не сошла. Волосы на себе рвала, в ноги брату и всем боярам кинулась.

— Моя вина!.. Я виновата, окаянная! — заголосила. И рассказала, как было дело.

Стали искать Досифею, но той и не видели нигде от самой Светлой заутрени. Словно сквозь землю баба провалилась, хотя Овчина и другие бояре Москву вверх дном поставили.

На другой же день, как сказал врач, 3 апреля, почти не приходя в сознание, скончалась Елена Глинская, полонянка-литвинка, умевшая полюбить Русь и охранять ее около пяти тревожных, долгих лет, хотя и при помощи боярской.

Чутье матери помогало правительнице.

Но порча, мстительная и беспощадная, вечный гость московских царских теремов, настигла ее в тот миг, когда уже, казалось, все было так хорошо и настает время пожать плоды неустанной, тяжелой работы, неусыпных забот.

Когда привели сыновей прощаться к умирающей матери, впервые за сутки шевельнула она рукой, словно желая благословить малюток.

Юрий тупо глядел на мать, на всех стоящих вокруг и не выпускал конца телогреи Челядниной, которая привела детей.

Иван, сильно побледневший, напуганный видом больной матери, поцеловал ей руку, как ему сказали, прижался лицом к Аграфене, которая, припав у постели, целовала ноги у княгини, и стоял.

Смутно вспоминалась ему иная пора: зимний день, бояре. На постели его отец. И тоже лицо страшное у него. И что-то силились сказать глаза больного. Рука тяжелая, холодная, вот как у матери сейчас, касается волос.

И вдруг, в непонятном ему самому ужасе, ребенок вскрикнул и затрепетал.

Быстро схватила Челяднина на руки выкормыша и помчалась прочь, уложила его в кроватку, прикрыла черным платом, все лампадки у образов зажгла. Крест с мощами поставила в изголовье кроватки.

И сама кинулась к иконам и, до крови ударяя лбом о помост, громко стала взывать:

— Прости, Господи! Помилуй, Господи! Отпусти все прегрешения мои вольные и невольные!.. Спаси, защити и помилуй!

А над телом усопшей княгини черный клир собирался петь отходную…

Только колокола кремлевские не отозвались сейчас же на печаль в царском доме.

Ликующий пасхальный перезвон, дрожа в весеннем воздухе, словно твердил:

«Нет смерти в мире! Только жизнь вечная под разными видами. И сама смерть ведет к жизни вечной…»