Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 16



Своего рода дистиллированный, одомашненный авангард часто явлен в исследованиях, раскладывающих его по филологическим или искусствоведческим полочкам и начисто лишающих этого подопытного его звериного и варварского духа.

И варварский авангард, и искусство гениальных варваров всех эпох – это грёзы и образы освобождения от наростов цивилизации, от её бесчисленных усложнений и производных, от защитных и маскировочных уровней, отчуждающих человека от собственной аналоговой, поэтической природы и ввергающих его в стихию цифры. Цифры, конечно, не в технологическом и экономическом понимании (хотя и в нём тоже), а в смысле холодной и голой абстракции, цифры как мёртвой меры поступков и бездушного исчисления живой жизни, её рассечения, ранжирования и кодификации. И одновременно как органичной части человеческой натуры, а вовсе не приложенной извне дьявольской силы. Я бы так сформулировал, что заумь и косноязычие русского авангарда, дадаистское приключение освобождённого человека, зенитистский Варварогений, да и всё искусство, которое мы с вами любим, – участники и провозвестники бесконечного восстания человечества.

Сергей Кудрявцев

Страница из «Зенита» № 17–18 с прологом В. Хлебникова и эскизом костюма Л. Лисицкого к опере А. Кручёных «Победа над Солнцем». 1922

Книга Б.В. Полянского «Паника под солнцем» (Белград, 1924)

От переводчика

31 марта 1939 года во французской газете “L’Homme Libre” выходит рецензия на роман Любомира Мицича «Варварогений децивилизатор». Литературный обозреватель, подписавшийся инициалами «М.С.», крайне категоричен:

В подзаголовке автор уточняет, что перед нами роман, и пояснение это оказывается совсем не лишним, поскольку без него читатель может и не разобраться. В первых главах г-н Мицич сообщает, что предлагаемое сочинение он обнаружил в Дубровнике. Не хочется его расстраивать, но всё же отметим: если бы он этой книги не нашёл, ничего бы мы не потеряли. Варварогений – некое мифическое существо, и основная идея состоит в том, что человек должен вернуться к природному началу, к первородному варварству. Мысль эту он без конца пережёвывает в длинных, утомительных рассуждениях.

«Роман, – негодует М.С., – если это вообще можно назвать романом, напрочь лишён действия». Надо отдать должное наблюдательности французского рецензента: действия в привычном понимании здесь правда нет. И с жанром произведения определиться тоже непросто. Сербские исследователи видят в этой книге роман-идею или роман-манифест1, выражение зенитистской концепции: Европа погибает под игом лживой машинной цивилизации, и спасти её может только природная, живая сила, варварский гений, рождённый на Балканах. Варварогений – доблестный герой, сын воина, благородный рыцарь, и Мицич тщательно выстраивает соответствующие эпические декорации: цитаты из «Одиссеи» перемежаются с отсылками к средневековым легендам, место рождения Варварогения, гора Авала – это и греческий Олимп, и остров силы Авалон из артуровского цикла, мать героя – волшебница и целительница Фея Моргана, имя отца – Зенитон – как будто взято из пантеона античных богов (Гиперион? Гелиос, направивший колесницу к зениту?), рыцарский поединок за честь дамы (или даже гладиаторский бой) происходит на фоне древнеримской арены, а сам герой, точно Георгий Победоносец, сражается с мифическим драконом лицемерия. Его окружают враги, ему грозит опасность, став изгнанником, он скитается по миру, начинает новую жизнь, попадает в плен и вновь вырывается на свободу.

По закону эпического жанра на месте персонажей представлены собирательные образы с довольно прямолинейным символизмом. Так, дама сердца – Сербица, вынужденная жить под «постылым, чужим именем Юговина», и есть родная страна, которую Варварогений любит, которую у него забирают и которую он должен спасти (недаром название двадцать первой главы «Похищение Сербицы» рифмуется с «Похищением Европы», ведь без свободной Сербии невозможна европейская «балканизация»). Многоликий Господин Лицемер становится воплощением всего зла современной цивилизации: преклонения перед техническим прогрессом, продажности, трусости, политического цинизма, воинствующей религии и государственной идеологии.

В героический, почти что былинный канон (а одновременно и в зенитистскую логику) вписываются и многочисленные отсылки к фольклору: лирическая песня, которую мать поёт сыну, народные гулянья и хороводы, журчание ручья, напоминающее речитатив странствующего сказителя, соловей, принимающий смерть за героя, могучее старое дерево, которое превращается в полноценного персонажа, и, разумеется, солнце – животворящая сила и центральный элемент своеобразного обряда инициации – открытия зенитизма:



Сколько столетий уже существует солнце и зенит его? Не дожидаясь ответа, он воздел руки к небу и закричал:

– Эврика! Зенитизм!.. Зенитизм – вот движущая сила каждого человека!

Те же природные и национально-патриотические мотивы звучат в поэзии сербских романтиков и, в частности, Иована Иовановича-Змая, на которого Мицич сам ссылается в автобиографии. Достаточно взглянуть на несколько примеров, чтобы понять, как плотно вплетены змаевские образы в роман: могила и завещание Неизвестного Героя кажутся прямой цитатой из стихотворения «Ставят памятники мёртвым…»2, восторженное описание сербских пейзажей напоминает строчки: «В золоте весь ⁄⁄ Дунай течёт, ⁄ ⁄ Там зелень трав, ⁄ ⁄ Жасмин цветёт! ⁄ ⁄ Там соловья ⁄⁄ Слышится песнь, ⁄⁄ Моя душа // С твоею здесь»3, а сюжет одного из самых известных стихотворений Змая «Српска MajKa» (мать растит сына и с плачем провожает его в бой за свободу Сербии) проходит через весь роман, от первых глав до последней.

Но возвращаясь к едкому замечанию критика из газеты “L’Homme Libre”, следует оговориться: героика у Мицича выражена не через действия, а через те самые аллюзии и цитаты. Поединки здесь в основном словесные, подвиги – мысленные, раны – душевные. И из «длинных рассуждений» выкристаллизовывается скорее не рыцарский, а философский роман. Новый герой – не просто рыцарь или воин, а ницшеанский сверхчеловек. Неслучайно сцена, в которой Варварогений обращается к солнцу, почти повторяет начало романа Ницше:

Великое светило! К чему свелось бы твоё счастье, если б не было у тебя тех, кому ты светишь! […] я должен спуститься вниз: как делаешь ты каждый вечер, окунаясь в море и неся свет свой на другую сторону мира, ты, богатейшее светило! Я должен, подобно тебе, закатиться, как называют это люди, к которым хочу я спуститься4.

Как и Заратустра, герой Мицича спускается с горы и несёт весть о новой жизни старому, то есть цивилизованному, человечеству. И такая же перекличка с Ницше возникает ближе к концу, в тридцать пятой главе «Варварогения»:

«Разве есть во всей истории рода человеческого хоть что-нибудь важнее того момента, когда человек поднялся из горизонтальной обезьяньей позы и, вытянувшись по вертикали, превратился в двуногое существо?! Так давайте же вытянем по вертикали и наш разум, точно так же преобразив духовное тело!» – призывает Варварогений.

«Что такое обезьяна в отношении человека? Посмешище или мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для сверхчеловека: посмешищем или мучительным позором», – говорит Заратустра5.

Однако внутри этой философско-героической канвы образ сверхчеловека постепенно разрушается. Путь королю Артуру преграждают ветряные мельницы – пошлая обыденность, реальная, легко узнаваемая жизнь: уличные драки и недобросовестные продавцы, озлобленные полицейские, безразличная толпа, эмигрантская нищета и изнурительная бюрократия. Богатырь мал и тщедушен («Я вешу всего лишь сорок восемь килограммов, и, пожалуй, в таком виде я и впрямь похож на цивилизованного человека»), Дон Кихот из Ламанчи не может перебраться через Ла-Манш (и созвучие топонимов здесь тоже не случайно), дама сердца погибает, а сверженный с Олимпа царь будто обречён снова и снова катить в гору неподъёмный камень – отверженность, разочарование, горечь.