Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 32

Так поэзия приходит на помощь бьющейся в общих местах социологии, оплодотворяя ее новые поиски, как уж всегда бывает, когда стезя поэзии, как бы «по рассеянности», пересекается со стезей науки… На этой цельности всегда настаивал и сам поэт. Говоря об его «уходе» из символизма (даже из «мистического символизма»!) в «революционную поэзию», мы совершаем такое же прегрешение перед сущностью единой и цельной поэзии, как, скажем, некогда поэтесса Зинаида Гиппиус, упрекнувшая Блока за то, что он написал «Двенадцать», за то, что он «сильно изменился в сравнение с прежним», на что Блок спокойно возразил, что он все такой же, как прежде!

Между тем в симфонизме «Двенадцати» мы явственно улавливаем все мелодическое разнообразие стихов, написанных задолго до «Двенадцати», где вся любовная лирика слилась в один общий поток, от «мое» – до «наше», от «я» до «мы», от личного любовного чувства до гражданского чувства любви к родине!..

Та же Зинаида Гиппиус, например, не будь она ослеплена злобой к революции, особенно к ее октябрьскому, истинно-народному этапу, могла бы (дарования, стало быть, и прозорливости, достало бы ей) увидеть неукоснительность и цельность пути Блока – от «символиста» до «поэта революции». Хотя бы установить внутреннее родство («музыкальное родство») между стихотворением «Рожденные в года глухие», посвященным ей в начале первой мировой, и «Двенадцатью»…

В известном стихотворении – те же нежность и печаль, сквозь отчаянье действительности надеждой рвущиеся в будущее!

Рожденная в годы глухие

Пути не помнят своего.

Мы – дети страшных лет России –

Забыть не в силах ничего.

Блок еще тогда полагал, что Гиппиус его единомышленник, что подобно ему, Блоку, она «забыть не в силах ничего». А главным была сама Россия, ее страдающий народ, о котором помнил Блок, и о котором забыла (если вообще когда-то помнила) Гиппиус.

Испепеляющие годы!

Безумья ль в вас, надежды ль весть?

От дней войны, от дней свободы –

Кровавый отсвет в лицах есть.

Сама уже усложненность и напряжение второй строки – говорит об этой страшной смеси шовинистического безумья и националистического угара, в которой надеялось спастись от революции самодержавная Россия, о той революционной трезвости, что станет разумом большевизма, узрит в войне, сквозь кровавый отсвет времени, приход революции…

Есть немота – то гул набата

Заставил заградить уста.

В сердцах, восторженных когда-то,

Есть роковая пустота.





«Уста», «восторженные сердца», «роковая пустота», «немота» – все это честная интеллигенция, ее состояние. Продажная, либеральная все еще взывала: «За царя-батюшку, за Русь-матушку!». Когда в любви к родине объясняется подлость и ложь, все честное в интеллигенции испытывает «роковую пустоту»: начало нового душевного наполнения…

И пусть над нашим смертным ложем

Взовьется с криком воронье, –

Те, кто достойней, Боже, Боже,

Да узрят царствие твое!

Первая мировая война предназначалась именно как смертное ложе для пробудившейся правды России – но, несмотря на миллионные жертвы, она все же не пожелала принять такой конец на этом смертном ложе войны. И какая страстная вера, что достойные узрят новую жизнь! Поэт – первым – оказался в числе этих: достойных. Мог ли он потом, спустя четыре года не написать «Двенадцать»?..

Поэзия – не поэтапное превращение нежности в печаль, печали в мужество. Она несет в себе все начала сразу, как единое зерно надежды, как альтернативу слепой радости грубых, их бездуховному эгоизму!

Рисунки на асфальте

Художница Н. меня убеждала в том, что я смог бы, что я должен – «по складу характера человека и писательскому типу» – написать книгу под названием «Рисунки на асфальте»…

– Разумеется, название может быть другим, но главное – в теме, нет, в самой идее такой книги. Есть ведь в искусстве создания, которые не терпят другого чувства воплощения! Обнаженность здесь полная. И в технике так: есть многомерность принципиальной схемы, и есть единичность законченной конструкции. Не о схематизме говорю – о том, иллюстрация в книге должна подменять своей однозначной категоричностью ассоциативность текста! Речь о взаимодействии искусств – как их сделать органичными друг для друга. Кто, когда, кому должен служить. Творчески, не чиновным «слушаюсь»… Пока искусства соединяются синтетически – а не органически!..

Впрочем, есть об этом у Флобера. И он ратует за органично-общее между изображением и словом… То есть – писатель должен стремиться к общности представимого, исключать «беллетристику», субъективно-единичную графичность, художник, идя ему навстречу – скажем, как иллюстратор книги – должен не обужать изображение: «вот так, а не иначе»!.. Нужно растворение, двуединная жизнь…

Мотыльковая жизнь рисунка на асфальте научила, не мастерству, иному, самому многомерному, главному, что ли, видению… Вот о чем я догадалась, читая у Флобера вот эти строки. Он хочет от рисунка не схематизма, а универсализма. Он говорит про иллюстрации, а в сущности и о слове!

«Никогда, доколе я жив, меня не будут иллюстрировать, потому что наидряннейший рисунок уничтожает наипрекраснейшее литературное описание. С той минуты, как некий типаж схвачен карандашом, он теряет тот характер всеобщности, то соответствие тысяче знакомых вещей, которое заставляет читателя сказать: «Я это видел», или: «Так оно и бывает». Нарисованная женщина похожа на какую-то женщину, вот и все. На этом идея исчерпана, завершена, и любые слова уже бесполезны, в то время как женщина, описанная писателем, заставляет мечтать о тысяче женщин. Итак, поскольку это вопрос эстетики, я по всей форме отказываюсь от каких бы то ни было иллюстраций».

То есть, речь о частном случае, о соответствии иллюстрации тексту. Рисунок не должен сужать диапазон представимого в тексте! Не превращать интеграл в арифметику, а то и вовсе в единичную конкретность: «вот – она!», «вот – он!» или – «вот – оно!». Вот «рисунки на асфальте» – менее всего единичны, менее всего конкретны!.. А теперь – от рисунка и слова «интегрируемся» (не хочу сказать – «абстрагируемся»!) к тому многомерному универсализму мысли, который и не законченность живописи (образ) и не единично-конкретный схематизм примитива, который есть форма наибольшей жизненности, а не форма принятой эстетики…

Понимаешь, Флобер, говорит об иллюстрировании книги, но на «стыке» слова и рисунка, незаметно для себя, открывает общее положение: к чему, по отдельности, и вместе, должны стремиться как слово, так и рисунок… Вот эту нацеленность на жизненность, на ее универсальность и я назвала – «Рисунки на асфальте»! Флобер здесь – попутно как бы, «нечаянно» – сказал, чем отличается художник живописи ли, слова ли, от ремесленника или беллетриста!.. Художник идет – от угла – вширь жизни, ремесленник и беллетрист, наоборот, от жизни сужаются до угла, наконец, до точки, которая, вообще-то: геометрическая условность. Ведь в природе, в жизни нет нематериальных точек…

Или – о том же, в другом месте, у Флобера же – «Одна мысль об иллюстрациях приводит меня в бешенство… Никогда, никогда! Скорей я засуну рукопись в ящик до лучших времен… Я прекрасно знаю, что сочтете мое поведение безрассудным. Но настойчивость, с какою… требуют иллюстраций, приводит меня в неописуемую ярость»…

– Я думаю, – прервал я Н. – в каждую эпоху живопись и литература дают друг другу полезные уроки. Каждый для каждого и учитель, и ученик… Это, видимо так же верно, как то, что и в каждую эпоху же кто-то один из них все же «вырывается вперед», опытом ли, модой ли, мастерством или успехом, по праву или нет, но кто-то один из них становится больше учителем, превращая другого больше в ученика. Я думаю вот что, – во времена Флобера литература, то есть, писатели, если не стали школой для художников, если последние по рассеянности, заносчивости, суете не стали слушать писателей, все одно они переросли художников в художническом чувстве! Сам Флобер, братья Гонкуры, Мопассан и Золя, Жорж Санд и Тургенев, все окружение Флобера – от племянницы Каролины до принцессы Матильды, все, к слову сказать, прекрасно знали живопись! Но знали так литературу современные художники?