Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 43



Они не прикасались, но ему показалось, что он чувствует, как дрожит Джулия. Или, возможно, это он сам дрожал. Он мог стиснуть стучавшие зубы, но колени его не слушались. Снизу в доме и во дворе раздался топот сапог. Казалось, там полно людей. Что-то тащили по плитам. Пение женщины оборвалось. Кто-то пнул корыто, и оно, грохоча, покатилось по двору, затем поднялся галдеж, перешедший в стон боли.

– Дом окружен, – сказал Уинстон.

– Дом окружен, – эхом отозвался голос.

Он услышал, как Джулия с щелчком стиснула зубы.

– Похоже, мы можем попрощаться, – произнесла она.

– Похоже, вы можете попрощаться, – сказал голос.

А затем вмешался другой голос, тонкий и культурный, совсем непохожий на первый – Уинстон как будто уже слышал его прежде:

– Кстати, пока мы не закрыли тему: Вот зажгу я пару свеч – ты в постельку можешь лечь; вот возьму я острый меч – и головка твоя с плеч.

Что-то с хрустом рухнуло на кровать за спиной Уинстона. В окно втолкнули лестницу, выбив раму. Кто-то лез по ней снизу. А по лестнице в доме затопали сапоги. Комнату заполнили крепкие мужчины в черной форме, в кованых сапогах и с дубинками наготове.

Уинстон больше не дрожал. Даже глаза почти не двигались. Теперь важно одно – не двигаться, не двигаться и не давать им повода бить тебя! Перед ним встал, поигрывая дубинкой, человек с литой челюстью боксера и щелью вместо рта. Глаза их встретились. Ощущение наготы, когда руки за головой, а лицо и тело открыты, стало почти невыносимым. Человек с дубинкой облизнул белым кончиком языка то место, где полагалось быть губам, и прошел дальше. Снова что-то разбилось. Кто-то взял со стола пресс-папье и вдребезги разбил его о каминную полку.

По половику покатился кусочек коралла – крошечная розовая веточка, словно сахарная розочка с торта. Какой маленький, подумал Уинстон, какой же он маленький! Сзади раздался глухой удар и судорожный всхлип, кто-то сильно пнул Уинстона в лодыжку, и он чуть не упал. Один из вошедших ударил Джулию в солнечное сплетение, сложив ее, как карманный метр. Она корчилась на полу, ловя ртом воздух. Уинстон не смел повернуть голову ни на миллиметр, но пару раз уловил краем зрения ее мертвенно-бледное лицо с разинутым ртом. Помимо ужаса он словно ощутил ее боль, чудовищную боль и еще более мучительную жажду воздуха. Он знал это ощущение – не просто боль, но кошмарную агонию, которая охватит тебя, как только пройдет удушье. Потом двое подхватили Джулию под колени и плечи и вынесли из комнаты, точно мешок. Промелькнуло ее запрокинутое лицо – желтое, искаженное, с закрытыми глазами и следами румян на щеках. Больше Уинстон ее не видел.

Он стоял ни жив, ни мертв. Его еще никто не бил. Разум начали заполнять беспорядочные мысли, не вызывавшие у него ни малейшего интереса. Его волновало, что стало с мистером Чаррингтоном. Что сделали с женщиной во дворе. Он отметил, что ему очень хочется отлить, и слегка удивился, потому что отливал часа два-три назад. Часы на камине показывали девять, то есть двадцать один час. Но было до странного светло. Разве в августе уже не темно в двадцать один? А вдруг они с Джулией все же ошиблись и проспали двенадцать часов, проснувшись не в двадцать тридцать, как они подумали, а в восемь тридцать утра? Развивать эту мысль он не стал. Это уже не имело значения.



Опять послышались шаги на лестнице, теперь более легкие. В комнату вошел мистер Чаррингтон. Люди в черной форме вдруг подтянулись. Что-то изменилось во внешности мистера Чаррингтона. Он взглянул на разбитое пресс-папье.

– Подберите осколки, – резко приказал он.

Один из мужчин послушно нагнулся. Уинстон отметил, что интонации кокни в речи Чаррингтона пропали, и вдруг понял, чей голос читал стишки с телеэкрана. Мистер Чаррингтон носил все ту же старую бархатную куртку, но волосы его, которые раньше казались почти белыми, стали черными. И очков на нем не было. Он бросил цепкий взгляд на Уинстона как бы для порядка и больше не обращал на него внимания. Внешне он почти не изменился, но это был другой человек. Он больше не сутулился и словно стал крупнее. Лицо осталось почти прежним и все же полностью преобразилось. Черные брови уже не лохматились, морщины пропали, все черты как-то сместились; даже нос казался короче. Настороженное и бесстрастное лицо человека лет тридцати пяти. Уинстон вдруг понял, что впервые в жизни с полной уверенностью может сказать, что видит перед собой сотрудника Мыслеполиции.

Часть третья

I

Он не знал, где находится. Вероятно, в Министерстве любви, но можно было только гадать. Уинстон сидел в камере без окон, с высоким потолком и белыми стенами из блестящего кафеля. Скрытые лампы заливали камеру холодным светом, и слышалось тихое ровное гудение, которое он отнес на счет вентиляции. Вдоль стен тянулась скамья, точнее сказать, уступ, на который можно было примоститься. Его перемежала дверь и толчок без стульчака у стены напротив. На всех четырех стенах установлены телеэкраны.

Живот ныл тупой болью. Боль не проходила с тех пор, как его закинули в закрытый фургон и повезли. А еще его мучил голод, какой-то грызущий нечестивый голод. Возможно, он не ел уже сутки, а то и больше. Он так и не знал и вряд ли теперь узнает, арестовали его утром или вечером. С тех пор его не кормили.

Он сидел на уступе, скрестив руки на колене и стараясь не шевелиться. Он уже усвоил, как надо сидеть. Если сделать неожиданное движение, на тебя заорет телеэкран. Но ему все сильнее хотелось есть. Больше всего хотелось хлеба. Ему почудилось, что в карманах комбинезона могло заваляться несколько крошек. Или даже приличная корка – просто ему что-то натирало ногу сквозь ткань. В итоге желание выяснить это пересилило страх, и он сунул руку в карман.

– Смит! – рявкнул телеэкран. – 6079 Смит У.! Руки из карманов в камере!

Он снова сел неподвижно, скрестив руки на колене. Прежде чем доставить его сюда, Уинстона держали в другом месте – не то в обычной тюрьме, не то в камере предварительного заключения у патрульных. Сколько он пробыл там, неизвестно; сколько-то часов; трудно определять время без часов и окон. Шумная и страшно вонявшая камера была почти такой же, только дико грязной и битком набитой людьми. В большинстве своем – уголовниками, но было и несколько политических. Он тихо сидел, привалившись к стене, зажатый грязными телами, и ничего не замечал от страха и боли в животе, но все же ему бросалась в глаза разница в поведении партийцев и остальных. Партийцы были запуганы и молчаливы, а уголовники, похоже, на все и всех плевали. Они громко ругали охрану, лезли в драку, когда у них отбирали пожитки, царапали похабщину на полу, извлекали из таинственных складок в одежде еду и жевали ее, а когда телеэкран пытался навести порядок, орали и на него. С другой стороны, кажется, кое-кто из них был на короткой ноге с охраной, знал их прозвища и клянчил сигареты через глазок. Охрана тоже обходилась с уголовниками по-свойски, даже когда приходилось их прижимать. Было много разговоров о трудовых лагерях, куда рассчитывали попасть большинство сокамерников. В лагере, как понял Уинстон, «все ровно», если имеешь связи и знаешь ходы-выходы. Там подкуп, блат и всяческое вымогательство, гомосячество, проституция и даже нелегальный самогон из картошки. На должностях сплошь уголовники, в основном гангстеры и убийцы, составляющие местную аристократию. Всю грязную работу дают политическим.

Через камеру то и дело проходили всевозможные заключенные: наркоторговцы, воры, бандиты, спекулянты, пьяницы, проститутки. Иногда пьяницы так бузили, что приходилось усмирять их общими усилиями. Четверо охранников втащили растерзанную бабищу, лет под шестьдесят, оравшую и дрыгавшую ногами. Баба была с огромными грудями и густыми седыми космами, растрепавшимися в потасовке. Охранники стащили с нее ботинки, которыми она лягалась, и швырнули ее на Уинстона, чуть не переломав ему ноги. Она села и крикнула им вслед: «Скоты паскудные»! Затем заметила, что сидит на чем-то неровном, и сползла с ног Уинстона на скамью.