Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 31



Я не ожидала услышать столь пылкое признание… Вернее, я знала, что услышу его когда-нибудь, но теперь не была готова. Я растерялась и молчала, не зная, что сказать.

– Это смрадное болото,  –  продолжал он,  –  вы, туташ,  –  цветок, которому здесь не место. Так пойдёмте же! Обопритесь на мою руку!..

– Да нет же, поверьте, всё не так уж плохо,  –  сказала я с сомнением.

Он пересказал мне всё, что видел и слышал. По его словам, выходило, что завтра или послезавтра офицер будет просить моей руки и получит согласие отца. Паша объяснил, что тётка не зря так старается. Я и сама чувствовала, что всё идёт к этому, но не сумела оценить доброты и сердечного порыва юноши.

– Мы ещё поговорим об этом,  –  сказала я уклончиво.

В это время послышались чьи-то шаги и тихие голоса. Мы притаились. Не для того, чтобы подслушать, а боясь выдать себя. Неизвестные вошли в павильон, сели на скамейку и тихими голосами продолжили разговор. Это были моя тётя и её кум мурза. Слова кума мы не разобрали, зато тётку слышали хорошо.

– Согласие невесты я получила. Об этом вообще нечего говорить… Но не забывай, я  –  вдова полковника. Жить на пятьдесят рублей пенсии не могу… Нет, не могу… Вот если жених и ты выдадите мне вексель на сорок тысяч, возьмусь устроить свадьбу… А если нет… Я не могу допустить, чтобы меня выкинули на улицу… Когда Гульсум выйдет замуж, кем буду я?.. Нет!  –  сказала она.

Кум возразил что-то, тётя ответила:

– Я же говорю, он болен, наш Гали. (Она говорила о моём отце.) Болен. У него слабое сердце. Стоит ему сегодня выпить на полрюмки больше, как завтра его не станет… Я не могу надеяться на него. Если завтра дадите вексель  –  всё будет в полном порядке.

Паша посмотрел мне в глаза. Я побледнела. Хотелось выйти и крикнуть: «Хочешь продать меня за мои же деньги?!» Но я не вышла и не крикнула. Ноги мои дрожали, зубы стучали. Те двое уладили своё дело и пошли прочь, тихо переговариваясь. Паша пожалел меня, не сказал ничего, что могло бы усилить моё огорчение. Мы встали и молча побрели по саду. У калитки остановились, чтобы разойтись. Тут в комнате офицера зажёгся свет. Сквозь прозрачную занавеску видны были головы офицера и бесстыжей девицы. Меня словно молнией ударило. Чтобы не упасть, ухватилась за дерево. Паша молча смотрел на меня.

– Вы поняли? Болото это не для вас, туташ! Вам нужен другой воздух. Пойдёмте!

Он крепко сжал мою руку. Дрожа всем телом, я грустно взглянула на него. После долгого молчания сказала:

– Я сейчас плохо соображаю, давайте отложим разговор на завтра.  –  И убежала в дом.

У меня появилось ощущение, которого не знала раньше: я почувствовала себя униженной. Меня собирались продать, как овцу. Но я ничего не могла изменить в своей жизни и страдала от собственного бессилия, сама себе была противна, понимая, что никогда не смогу покинуть этого болота. В ушах продолжал звучать голос тёти, требующей за меня сорок тысяч, а в глазах стояла картина, увиденная в окне: офицер с русской распутницей. Сначала я плакала навзрыд, потом  –  тихо и очень долго. Немного успокоившись, легла, и снова меня одолели дурные видения. Сдержать слёзы было невозможно. Решила одеться и пойти в сад, чтобы разыскать Пашу и просить, умолять его: «Давай уедем отсюда!» Но, подойдя к двери, переступить порог не решилась.

Рассвело. Взошло солнце. Защебетали птицы, зажужжала пчела. Я так и не сомкнула глаз. Умылась холодной водой, оделась, постаралась придать лицу беззаботное выражение, но, увидев в зеркале пожелтевшее лицо, глаза, полные тоски и безнадёжности, залилась невольными слезами. Хотелось кому-то излить свою тоску, плакать, обняв кого-то за шею, чтобы понял, как тяжко мне и как больно. Я вспомнила умирающую маму. Казалось, грустные глаза её глядят на меня с жалостью. Я ощутила своё сиротство, и снова на глаза навернулись слёзы. Хотела пойти к отцу и рассказать ему всё. Но между нами не было большой близости, и я передумала.

Раздался стук в дверь. Вошла тётя в красной блузе со взбитыми кудрями. Комната наполнилась запахом духов и пудры. Я взглянула на неё со страхом. В ту минуту она показалась мне толстой еврейкой, какие содержат в больших городах дома терпимости, и была отвратительна.

– Пойдём,  –  сказала она,  –  гости встали. Поторопись! Все хотят чая!  –  И потрогала мой воротник, будто поправляя.

Хотелось крикнуть: «Пошла вон, бессовестная!», но я не смогла.

– Ладно, сейчас,  –  сказала я и, подушившись ещё раз, медленно спустилась в столовую.

Шумные гости встали и пропустили меня. Офицер подошёл и чмокнул мне руку. Стало противно, словно он испачкал меня своей грязной слюной. Паша пожал мне руку дрожащей ладонью, глубоко заглянул в глаза. Молча выпили по чашке чая, офицер, как всегда, говорил что-то, но я не слышала. Тётя смеясь, обратилась ко мне, но я не ответила.

После чая отец позвал меня к себе. Тётка уже сидела в его кабинете, покачиваясь в кресле-качалке, и говорила что-то. Увидев меня, отец приветливо улыбнулся.

– Садись, Гульсум, как дела?  –  начал он и остановился, не успев договорить.

Тётя тут же бросилась на выручку. Смеясь, затараторила, но сути дела почему-то не высказала тоже. Расхваливала кума своего и его сына-офицера.



Тут после стука в дверях появились кум тёти в новом с иголочки мундире и офицер. Кум сказал по-русски:

– Простите, юноша этот необычайно стеснителен, не может рассказать о своих чувствах, хотя внутри просто сгорает…

Офицер, как солдат по команде, быстро подошёл ко мне и, встав на колено, проговорил по-русски:

– Позвольте мне стать рабом вашим, не лишайте счастья!

Я растерялась. Тётя, спеша вывести меня из затруднения, сказала:

– Вы смутили девочку, ведь она ещё ребёнок, конфузится. Видите, покраснела? Это знак согласия… Пусть Аллах даст вам любовь.

Я открыла глаза, подняла голову и, снова почувствовав себя униженной, с дрожью в голосе сказала:

– Простите меня, но я никогда не буду вашей женой. Никогда!  –  Глаза мои налились слезами. Я вскочила. Мне показалось, что я забыла добавить ещё что-то. Повернувшись, увидела сникшего, будто уменьшившегося в размерах отца, покрывшуюся красными пятнами тётю, приунывшего кума, растерянного офицера.

– Никогда!  –  снова крикнула я и, убежав к себе, заперлась.

Внизу поднялась кутерьма. Люди бегали туда-сюда, что-то говорили, кричали, орали, стучались ко мне. Я не отвечала. Лежала и плакала, плакала. Голова горела, тело билось в ознобе. Мне становилось то жарко, то холодно, я потела и мёрзла, была словно в бреду. В дверь постучали снова. Я лежала, не шелохнувшись… Но вот почудилось мне, будто под окном звенят бубенчики. Слышался какой-то знакомый голос. Подошла, а там Паша на крестьянской телеге, запряжённой плохонькой чувашской лошадёнкой. Я напугалась: уезжает! Последняя моя надежда покидает меня!..

– Не уезжай, останься!

Мне было так тяжело, что я готова была повеситься с горя. Открыла дверь и снова застыла на пороге, не в силах перешагнуть его. Ноги дрожали, сердце гулко стучало… Надо было хотя бы попрощаться, сказать: «До свидания!» Я метнулась к окну, но не могла выжать из себя ни слова. Паша обернулся, чтобы ещё раз взглянуть на моё окно, и лошадь тронулась. Я упала без сил.

На другое утро, когда я спустилась в столовую, в доме из гостей не оставалось никого. Тётя выглядела старой, увядшей, на отце не было лица. Мы сидели молча. Вечером отец объявил:

– Я еду в Петербург. Завтра.

Мне не хотелось оставаться с тётей, и я сказала:

– Папа, я не хочу быть здесь без тебя.

– В таком случае я тоже поеду,  –  заявила тётя.  –  Разве можно оставлять взрослую девушку без присмотра?

Я вышла, не проронив ни слова.

На другой день мы втроём отправились в Петербург, даже не простившись с соседями.

Перед самым отъездом одна из служанок сказала мне:

– Туташ, джигит, который жил на чердаке, просил передать вам письмо, но ваша тётя забрала его у меня.