Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 16



Она сняла с себя всю свою деревенскую одежду, надела только пальто и сапоги.

– Знаешь что? – сказала она, глядя в зеркало. – Я чувствую себя очень хорошенькой.

– Ты действительно очень хорошенькая.

Она открыла бутылку и понюхала пробку. Провела ею по кончику языка. И снова вернулась к зеркалу. Пристально на себя посмотрела:

– Чувствую себя высокой.

Каковой она не была и быть не могла.

Вечером она позвонила из деревни рассказать, как отреагировала ее мать, когда она зашла к родителям в пальто, пахнущая Bal à Versailles, и сообщила, что все это ей подарил мужчина.

– Она сказала: “Что скажет бабушка, увидев тебя в таком пальто!”

Гарем так гарем, подумал Цукерман.

– Узнай бабушкин размер, я ей такое же подарю. Две недели на растяжке в больнице начинались с того, что днем Дженни читала ему “Волшебную гору”, а вечером в его квартире рисовала у себя в альбоме его стол, кресло, книжные полки, одежду – эти картинки она развесила по стенам его комнаты, когда приехала в следующий раз. Каждый день она зарисовывала какую-нибудь старинную американскую вышивку с вдохновляющим девизом посередине, их она тоже развесила по стенам – пусть они будут у него перед глазами.

– Это чтобы ты расширял свой кругозор, – сказала она.

Против душевных страданий существует лишь одно эффективное противоядие – физическая боль.

Мы не меньше ведь любим места, где нам случилось страдать[7].

Если человек достаточно силен, чтобы противостоять определенным невзгодам, преодолевать более или менее тяжелые физические недуги, то от сорока лет до пятидесяти он оказывается в новом, относительно нормальном русле.

Она составила таблицу, где отмечала прогресс в его лечении на основании его поведения. К концу седьмого дня таблица выглядела так:

На восьмой день, когда она со своим альбомом пришла в палату 611, Цукермана там не было; она обнаружила его дома, на коврике, полупьяного.

– Когда всё внутрь смотришь, разучаешься смотреть вовне, – сообщил он ей. – А всесторонность как же? Не выдержал изоляции. Сбежал.

– А! – весело ответила она. – Это разве побег? Я бы и часа не продержалась.

– Жизнь все мельчает и мельчает. Просыпаюсь и думаю о шее. Засыпаю и думаю о шее. Думаю лишь о том, к каким врачам бежать, когда шее ничего не помогает. Лег туда, чтобы стало получше, но понял, что так только хуже. Ганс Касторп справлялся с этим лучше, чем я, Дженнифер. В кровати никого, кроме меня. Только шея и мысли о шее. Ни Сеттембрини, ни Нафты[8], ни снега. Ни изысканного интеллектуального путешествия. Пытаюсь выбраться, но увязаю все глубже. Побежден. Пристыжен.

Он был так зол, хоть криком кричи.

– Нет, все дело во мне. – Она налила ему еще выпить. – Я плохо тебя развлекала. Ну почему я такая дубина? Ладно, забыли. Мы попробовали – не сработало.



Он сидел за столом на кухне, тер шею и допивал водку, а она готовила свою тушеную баранину с беконом. Он хотел, чтобы она была рядом. Дженни, уравновешенная моя, давай построим все на домовитости – ты живи со мной, будь моей милой дубиной. Он был почти готов позвать ее жить с ним.

– Лежа в койке, я сказал себе: “Будь что будет, но, когда я отсюда выберусь, я снова окунусь в работу. Болит – так пусть болит, и хрен с ним. Включи мозги и просто это преодолей”.

– И?

– Слишком простая задачка для мозгов. Мозги до этого не снисходят. Вот нервничать, прикидывать, бороться, лечить, пытаться не замечать, пытаться вычислить, что же это такое: при моей обычной замкнутости это – как Новый год на Таймс-сквер. Когда тебе больно, думаешь только об одном: как сделать, чтобы было не больно. Думаешь и думаешь, и от навязчивой мысли не отвязаться. Зря я попросил тебя приехать. Надо было пройти это одному. Но даже тут я оказался слаб. А ты стала свидетелем.

– Свидетелем чего? Да ладно тебе, на мой взгляд, все было прекрасно. Ты даже не представляешь, как мне нравилось носиться туда-сюда в юбке. Я столько времени жила как привыкла – истово и порывисто. А для тебя я могу быть мягче, нежнее, спокойнее – ты дал мне возможность вести себя по-женски. Так что нам обоим не из-за чего огорчаться. Для нас, Натан, это пора жизни без раскаяния. Я тебе полезна, ты мне полезен, и давай не будем беспокоиться о последствиях. Пусть о них моя бабушка беспокоится.

Выбрать Дженни? Соблазнительно – если она согласится. Пышет энергией, здоровая, независимая, с цитатами из Ван Гога, с непоколебимой волей – все это способно угомонить паникующего инвалида. Но что будет, когда он поправится? Выбрать Дженни за то, чем она приближается к миссис Цукерман Первой, Второй и Третьей? Это лучший довод, чтобы ее не выбрать. Выбрать ее, как больной выбирает сиделку? Жена в качестве примочки? При таком раскладе вариант только один – не выбирать ее. Просто выжидать, и будь как будет.

Суровая депрессия, вызванная восьмью днями заключения на растяжке и решением выжидать – будь как будет – погнала его к психоаналитику. Но у них совсем не заладилось. Психоаналитик рассказывал о притягательности недуга, об отдаче, которую получаешь от болезни, говорил Цукерману о том, как болезнь подпитывает психику пациента. Цукерман допускал возможность выгоды в аналогичных загадочных случаях, но сам терпеть не мог болеть: никакая отдача не могла компенсировать физическую боль, лишающую его дееспособности. “Вторичный выигрыш”, обещанный психоаналитиком, и близко не возмещал основных потерь. Быть может, предположил психоаналитик, тот Цукерман, которому отдача выгодна, это не та личность, какой он себя воспринимает, а неисправимое дитя, терзающийся грешник, мучающийся совестью пария, быть может, он – раскаивающийся сын своих покойных родителей, автор “Карновского”.

У психоаналитика на то, чтобы высказать это вслух, ушло три недели. А на то, чтобы сообщить об истерическом конверсионном симптоме могло бы уйти еще несколько месяцев.

– Искупление через страдание? – сказал Цукерман. – Болью я сужу себя за свою книгу?

– Разве не так? – спросил психоаналитик.

– Нет, – ответил Цукерман, встал и вышел из кабинета: трех недель терапии хватило с лихвой.

Один из врачей прописал ему рацион из двенадцати таблеток аспирина в день, другой прописал бутазолидин, следующий – робаксин, следующий – перкодан, следующий – валиум, следующий – преднизон, следующий велел спустить все таблетки в унитаз, первым делом – ядовитый преднизон, и “учиться с этим жить”. Неподдающаяся лечению боль неизвестного происхождения – одна из превратностей жизни, и как бы она ни омрачала каждое движение, такая боль считалась полностью совместимой с отличным состоянием здоровья. Цукерман был просто здоровым человеком, страдающим от боли.

– Я взял за правило, – продолжал здравомыслящий врач, – тех, кто не болен, не лечить. А еще, когда вы отсюда выйдете, – посоветовал он, – держитесь подальше от психосоматологов. Они вам больше ни к чему.

– Кто такие психосоматологи?

– Это вконец запутавшиеся терапевты. Они используют самое примитивное, если не считать лечения пиявками, орудие – фрейдистскую персонализацию каждой муки и боли. Будь боль лишь выражением чего-то еще, все бы было тип-топ. Но жизнь, к несчастью, устроена не так логично. Боль идет в дополнение ко всему остальному. Конечно, некоторые истерики могут сымитировать любую болезнь, но подобные хамелеоны – создания куда более экзотичные, чем это пытаются представить доверчивым страдальцам психосоматологи. И вы не из числа этих рептилий. Дело закрыто.

7

Джейн Остин, “Доводы рассудка”. Перевод Е. Суриц.

8

Сеттембрини, Нафта – персонажи романа Томаса Манна “Волшебная гора”.