Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4

Через два с лишним часа старик прошипел что-то неразборчивое и прополз к своему месту. Я сразу же прокрался к винтовке, оглянулся; старик кивал, показывая пальцем на начало излучины. И только через несколько минут я различил медленно идущее крупное животное. Его маскировка была идеальна: бурые оттенки цвета меха и каменной стены, на фоне которой оно перемещалось, полностью совпадали. Как только зверь останавливался, он полностью сливался со стеной. До места, по которому мы наметили сделать первый выстрел, оставалось не меньше сотни метров. Я держал это место на прицеле, время от времени отрываясь, чтобы наблюдать за перемещением оленя. Для того чтобы унять волнение и придти в то спокойно-восторженное состояние, в которое впадает каждый охотник перед спланированным выстрелом, времени было достаточно. Вот олень остановился за последним кустом, вот показался и медленно вышел на оголённый участок уступа. И как только туловище оленя показалось в круглом поле прицела, я медленно повёл спусковой крючок. Грохнул выстрел.

В тот же миг из ствола винтовки вырвался маленький медно-красный дьявол. Остервенело ввинчиваясь в воздух, он сразу же оставил далеко позади себя звук выстрела и мчался в полной тишине с нетерпеливо-злобным ожиданием, издавая тонкий ожесточённый свист. Встретив на своём пути желанную преграду, он с хрустом проломил лопаточную кость и начал яростно рвать живую плоть животного, которое вслед за пронзительной болью ощутило пришедший вслед звук выстрела и рухнуло в снег.

Старик поднялся, отряхнул снег, ещё раз всмотрелся и сказал:

– Точно стрелял. Пошли к нему.

Мы сразу же двинулись всё по тому же уступу. На полпути старик остановился передохнуть, оглянулся ко мне, и вдруг глаза его сверкнули жадным и сладостным предвкушением:

– Свежую кровь пьёшь? – и, увидев, что я отрицательно покачал головой, проглотил слюну и поучительно проворчал:

– Зря. Не надо брать с собой хлеб, мясо, тёплую шубу – горячая кровь всё заменит. Идём.

Мы обогнули всю излучину речки и добрались до лежащего животного.

– Матка, – коротко сказал старик и покачал головой.

– Что? – не понял я.

– Это олениха, – пояснил старик и снова удручённо вздохнул. – Как же я не рассмотрел?

– Да, теперь вижу. Да разве оттуда разглядишь?

Ветер всё усиливался, термометр на рюкзаке старика показывал минус тридцать один градус. Несмотря на нелёгкий путь, я промёрз до костей. Старик снял рукавицы, осмотрел свои побелевшие руки и пробормотал:

– Крови попьём и согреемся.

Быстрыми, нетерпеливыми движениями он достал нож, кружку и коробочку с солью; лицо его преобразилось: вместо привычно-равнодушной маски на нём выражалось сложное сочетание чувств: животная, хищная жажда соседствовала с ритуальной торжественностью. Надрезав артерию на шее тёплого животного, он медленно и с видимым наслаждением выпил две кружки подсолёной, горячей крови, дымящейся пахучим паром. Затем вновь вопросительно взглянул на меня; я так же молча отказался. Старик тщательно вымыл снегом губы, кружку, и проговорил:

– Если руки не отогреем, можем отморозить. Давай греть.

Он сделал в брюхе оленихи два небольших разреза, засучил, насколько смог, рукава ватника и погрузил свои руки внутрь большой, тёплой туши. Посмотрел на меня, сурово усмехнулся:

– Давай-давай, устраивайся рядом, отогревай руки. Это старый обычай.

Когда мои руки оказались в горячей, пахнущей кровью и живыми внутренностями плоти, в голове мелькнуло позднее раскаяние. Мне стало чудиться, что олениха ещё жива, и мы мучаем её. Шло время, и пока я терзался этой мыслью, руки мои отогревались, и я уже смог медленно шевелить всеми пальцами.

Тем временем старик вытащил одну из окровавленных рук, взял ею нож, увеличил разрез и вновь погрузил руку с ножом внутрь туши:

– Сейчас печёнку добуду. А за тушей проедем на машине по льду, теперь бояться спугнуть нечего. Тушу спустим вниз прямо к машине.

Он начал быстро орудовать ножом внутри туши, а я вытащил свои согревшиеся, по самые локти покрытые кровью, ярко-красные руки, и тупо смотрел на них, не в силах оторваться. Кровь капала на белый снег. Всё это освещало показавшееся холодное солнце, охваченное радужным морозным кругом.





– Вытирай и прячь от мороза! – сердито сказал мне старик.

Он продолжал копаться в кровавом месиве, как вдруг лицо его окаменело, затем судорожно дёрнулось, словно его настиг приступ боли. Он с натугой сглотнул, выражение лютой боли исказило весь его облик.

– Сейчас увидишь, что мы с тобой натворили.

Я вымыл руки снегом, вытер кое-как платком, рассучил рукава куртки, надел рукавицы, и в этот момент старик извлёк и протянул мне обеими руками истекающего кровью зародыша оленя.

– Вот что мы сделали!

Это был хоть и маленький, умещавшийся на двух ладонях, но всё же полностью оформившийся плод. Ручейки крови и слизи, стекавшие с его ещё не покрытого кожей нежного, темно-розового тела, освещало яркое солнце.

Я молча смотрел на него, а внутри меня гремело:

– Что я наделал? Зачем я это сделал?

Я поднял взгляд на лицо старика, и вдруг… увидел в нём какую-то надежду. Не разобравшись, не поняв, я вдруг закричал ему прямо в лицо:

– Что? Что? Можешь? Ты можешь вернуть?

– Ну же! – заорал в ответ на меня старик, – ну, давай же, помогай мне! Ну! Жалей его! – он грубо сунул мне прямо в лицо тёплое ещё тельце, так что я едва успел подхватить его. А он повернулся к растерзанной оленихе, прижал к ней окровавленные руки и закричал ещё отчаянней:

– И её пожалей! Сильнее! Сильнее, ну!…

Я очнулся на том же месте, откуда стрелял. Неизъяснимым образом всё повторялось. Я снова испытывал то спокойно-восторженное состояние, в которое впадает каждый охотник перед спланированным выстрелом. Вот олень остановился за последним кустом, вот показался и медленно вышел на оголённый участок уступа. И как только туловище оленя показалось в круглом поле прицела, я медленно повёл спусковой крючок.

– Стой! Не стреляй, это матка, да ещё, может, на сносях, – нервно и торопливо, с фальшью в голосе, сказал старый Тун. – Эту пропустим.

Мы молча прождали ещё три часа и отправились в обратный путь ни с чем. Всё это время старик не только избегал разговора, но и смотрел куда-то в сторону. Перед уходом я раскрыл было рот, но колдун пробормотал:

– Да, да, иногда удаётся уйти от такого греха… Ты мне очень помог! Ты сильно чувствовал, сильнее меня, спасибо тебе. Молчи, ничего не спрашивай и никому не рассказывай, лучше считать, что это всё тебе приснилось. В снегу на морозе крепко засыпают, иногда навсегда. И всё забывают. А тебе, послушай старого Туна, лучше вообще охоту бросить. Зачем убивать без нужды? Это для нас охота – жизнь. Но мы зверей любим и бережём.

Вечером, когда я умывался после возвращения в сторожку, я обратил внимание на застывшую кровь под всеми ногтями. Да и на носовом платке были пятна густой крови. Помня слова старого Туна, я никому ничего не сказал. И навсегда бросил охоту.

Я люблю баню.

Когда волна «вакуированых» (в моём родном городе Шуе слово «эвакуированные» употреблялось разве что в документах) хлынула с началом войны затоплять убогое шуйское жильё, в основном коммунальное, всего лишь двадцать лет назад экспроприированное, она принесла в себе не только толпы измученных, с изуродованной психикой новых жильцов, но и мощное стихийное бедствие – тифозных вшей.

Так сложилось, что «вакуированы» в Шую были в основном беженцы из Ленинграда. Местные, родные, незаразные вши распространились ещё до этой волны нового, свехтугого жилищного уплотнения, а вот питерцы принесли с собой в Шую вшей тифозных. Как и по всей воюющей России, были приняты срочные, жёсткие меры по профилактике тифа. Эти меры включали прежде всего «государственные бани», то есть санпропускники – гигиенические конвейеры.

Когда настала очередь нашего перенаселённого коммунального дома, раздалась команда всем выйти во двор. Команду отдали двое – участковый и управдом. Женщины и дети, старожилы и "вакуированные", сбились в одну запуганную, беспорядочную кучу. Командиры кое-как сформировали построение в отряд и даже скомандовали: "Марш!" Все тронулись с чувством опасности и тревоги. Шли к милиции, где и располагался санпропускник. Нас патрулировал управдом. Дети спрашивали мам: "А нас оттуда отпустят?" Мамы в смятении, скорее себе, отвечали: "Должны, конечно! Чего такого мы сделали?" Бабушки бормотали: "От сумы и от тюрьмы не зарекайся!"