Страница 2 из 6
Само собой, это не могло меня не заворожить. Мне было радостно распознать, что параллельно со мною в ТАЙНУ САДА посвящён ещё, пусть не один, но всё равно редкий человек, который, кроме всего прочего, установил за НИМ фотонаблюдение, о чём свидетельствуют сотни, если не тысячи, заснятых роз, ирисов, камелий, тюльпанов, гортензий… Заснятых для того, чтобы явить сей САДОВЫЙ ИЕРУСАЛИМ Человечеству. Так возникла идея нашего диалога.
А ещё я прочёл «Манифест» Лидии Григорьевой (всё-таки я не ошибся в её августейшем характере: есть в ней что-то от императрицы, правительницы), и этот «Манифест» – о САДЕ. Понятно, что не о маркизе. О «прообразе Божьего мира». Но здесь я хотел бы у своей собеседницы уточнить: «Ваше Садовое Августейшество, я всегда считал, что сад – это ПРАОБРАЗ Божьего мира. Иными словами, сад есть то, что было изначально, что Человечество утратило и что воскрешают поэты, подключая свою ПРАПАМЯТЬ. И сад – не то, что, дай Бог, будет. Поелику САД пока что на Божий мир не спроецировался. Тогда не лучше ли возврат к утраченному, нежели его проекция? Или эта подсмотренная мной буковка несущественна?»
Л. Г. – Буковка эта, Юрий, очень существенна. Потому что общий для Человечества райский Пра-Сад это первое, что приходит в голову. Видимо, совершенно интуитивно меня привлекла именно перспектива взгляда вверх и вперёд, то есть многомерность вселенского, космического, я бы сказала, садового пространства. Отсюда и «Звёздный сад», от которого рукой подать до райского. Не там ли, во Вселенной, и тот райский Сад, по которому истосковалось Человечество? «Жизнь – от бездны до пика, / От вершины до дна…/ Сад раскрылся, как книга, / Где цветы – письмена». Это сегодня – 1 июня 2015-го написано. Любой взгляд в сад (а он у меня у самого порога), – даже вскользь, наискосок – даёт пищу уму и сердцу, будь ты поэт или крестьянин! Письмена. Книга жизни. Звёздная карта. Даже если это маленький японский садик размером с ладонь. Так что для меня это про-образ – подобие и вечности, и земного нашего бытования. И то, что Юрий Беликов решил стать «головой садовой» – собрать под одной обложкой и пра, и про-образы поэтического Сада и сада, и (что удивительно!) первобабочки – символа евангельского Преображения – из ничего, из праха земного в божественную красоту, – должно будет напомнить людям о том, кем мы были, кто мы есть и кем ещё можем стать!
Заранее прошу прощения за самоцитаты: слишком многое уже «записано» с голоса моего маленького лондонского садика, который оказался в моей жизни закономерным, а не случайно обретённым пристанищем. Сад для меня – это ещё и внутреннее понятие, состояние души в её повседневных попытках подняться над материальным, тяготеющим к бездне, миром. Хотя и вещный мир был ко мне с самого моего рождения необыкновенно щедр. Он изначально возник вокруг меня, как развернувшаяся спираль поэтической метафоры: мне довелось родиться в настоящем вишнёвом саду, в доме моего деда, принявшего роды у моей юной матери, на Хуторе Лысом, под Луганском. Августовский, густой и ветвистый звёздный сад над головой – вот первое, что вошло в моё подсознание. И симфония запахов – воск и мёд с дедовской пасеки, и тонкая скрипичная партия степного горючего ветра.
По всей вероятности, я искала этот идеальный образ гармонизированного не нами, а некими высшими силами, мира: «Поднимешь очи к небесам, / надеждой движимый немногой: / сад каждый день цветёт не сам! / С внечеловеческой подмогой…»
Потом была цветущая тундра в немеркнущих огромных незабудках. Там, на берегу Моря Лаптевых, в космическом саду феерических Северных сияний, я провела своё раннее детство. После гибели отца, полярного лётчика, мама купила дом с садом в Луганске. И я среди мириад ажурных розовых цветков, порхающих в воздухе, облепивших по ранней весне голые чёрные ветки абрикосовых деревьев, провела школьные годы. Вот такая сложилась «садовая биография», предопределившая путь.
Так что задача была сохранить в себе то, что уже было дано. И нечаянное обретение реального сада, с белой калиткой в каменной ограде, с почтовым ящиком на ней – стало как бы цитатой из детства: возвращением в утраченный Эдем – это ты верно заметил. Так сложились обстоятельства, что вернулся ко мне сад уже в Лондоне. «Сад с загадочной русской душой, но возрос на чужбине чужой…» – на вершине холма. Чем не Хутор – только не степной (Лысый), а заросший густым лесом? Порой случаются такие «ремейки», повторы и варианты излюбленных сюжетов в кино ли, в жизни ли…
Так что в личном пространстве поэта Сад – это иногда ещё и книга о будущем, которая не хочет ни закончиться, ни завершиться. Разве не это обнаружил мой собеседник, пролистывая земные и небесные поэтические сады и становясь добровольным их сторожем?
Ю. Б. – Поэты слышат друг друга, как дельфины! Любопытно, что Лидия Григорьева сейчас в своём «полувопросе» практически процитировала строки из присланного мне письма одного из авторов антологии – живущего в Москве Юрия Годованца. Вот они: «По-моему, когда Вы сказали о трёх веках поэзии («Сады и бабочки»), то это задача для грядущих поколений на будущее, правильный мега-проект на вырост: то есть гравитационное поле (Сад) и бабочка свободы (Душа)».
Соглашусь, однако от себя добавлю: если мы сейчас настоим, что сей «мега-проект» был якобы сразу же воспринят отечественной поэзией, пусть как не осознанная, но «задача», это будет из разряда самообольщений.
Возьмём «Душу» – бабочек, мотыльков. Не припомнишь, когда и – главное – у КОГО в русской поэзии они вспорхнули впервые? И не пытайся… Потому что у главных гениев ХIХ-го века – Пушкина и Лермонтова – ты их, как в стихах Набокова, сачком не накроешь. По причине отсутствия. Ни бабочек, ни мотыльков (не случайных их промельков, а явных, развёрнутых полётов и, тем паче, пристальных наблюдений за ними, как, допустим, в последней четверти ХХ-го столетия у Бродского, Кушнера или Шкляревского), в поэзии Пушкина и Лермонтова не обнаружишь. Не хочу выглядеть оракулом, но, насколько мне известно, первый мотылёк, оставивший пыльцу в пространстве одной строфы, залетел в стихотворение Василия Капниста в 1796-м году. И было это так:
Смотри: он, скорее всего, совсем недавно покинул куколку, ему ещё не просто порхать, поелику он «отягчён» – и, думается, не столько «нежной пылью золотою», сколько элементарной, первозданной влажностью происхождения. Не просох он для поэтических полётов! Очевидно, в русской поэзии ХVIII-го века мотыльки и бабочки пребывали в стадии окукливания. И то, что я не одинок в этом своём предположении, доказывают строки Александра Кушнера: «А бабочка стихи Державина читает / И радуется им: Я червь, – твердит, – я Бог!» То бишь читает – через некий наведённый лорнет последующего столетия. Потому что уже у Василия Андреевича Жуковского – в 1813-м году – мотылёк буквально врывается в темницу стихотворной баллады, которая так и называется – «Узник к мотыльку, влетевшему в темницу». Мотылёк заглядывает и в благоухающее ароматами влюблённости, судя по названию («Cache-cache» – игра в прятки) и настроению, всё какое-то французское стихотворение молодого Фёдора Тютчева, когда непонятно (и не в этом ли прелесть?): то ли это действительно нечто почти бестелесное порхает по комнате, то ли фантом возлюбленной, скрывшейся в образе мотылька?..
Но не поверишь, Лидия: первая бабочка (как таковая) просыпается в стихотворении мало кому ныне ведомого сына небогатого помещика Ивана Клюшникова «Детский урок». Он преподал нам его в 1838 году, то есть через год после смерти Пушкина!
Эта бабочка ещё неуклюжая – чувствуется, она только что из кокона и не в силах продемонстрировать тех головокружительных пируэтов и того изящества, какими будет наделены на излёте ХIХ-го века совершенная, «бархатная» бабочка Афанасия Фета или «цветная бабочка в шелку» образца 1916 года Ивана Бунина. Собственно, ты сама можешь оценить клюшниковский вариант, когда автор, «начавший беседовать с цветами», увидел, как «тихо бабочка садится на цветок». И она: