Страница 3 из 26
Пашка три года жил у нас в семье. (Пока отца не отпустили, слово «вылечили» он никогда не употреблял.). Его раскладушка стояла рядом со старой железной кроватью в моей комнате. Из мебели – стол у окна, этажерка с книгами, три стула и деревянный диванчик с резной спинкой. Всё, начиная от самого сруба, «Захаровской крепи», как говорил мой батя, и до стульев, было сделано левой рукой Клима Ивановича, отца моего. Левой – не значит «абы как». Правой руки у отца не было – пустой рукав заткнут под ремень. Но далеко не каждый и правой так мог работать плотницким топориком, как отец одной левой. «Леворукий, – повторял батя, – это вам, ребята, не косорукий. Понимать надо».
Изредка Паша бегал в свой пустой дом. Благо, что по соседству. Мне говорил, что «проверяет хозяйство». Я подозревал: ищет спрятанную Фокой Лукичом «бурдовую тетрадь», свою священную семейную тайну… Я знал, что на хозяйство Пашке было наплевать. А вот зачем копаться на пустом огороде? Даже в погребе и амбаре ямок накопал… Сущий крот.
Наша Слобода не славилась милосердной памятью. Первое время о сумасшедшем докторе зло судачили у колодцев и водопроводной колонки, поставленной в посаде в годы первых послевоенных пятилеток. Поболтали еще на свежую для разговора тему, кости помыли партизанскому доктору, удивляясь его странному требованию от властей – раскопать могилу Григория Петровича Карагодина, которого Слобода с великими почестями торжественно похоронила еще в марте в марте 53-го. Что за блажь вошла в больную голову старого лекаря?.. Одному, наверное, Господу Богу и было известно.
Потом тема иссякла. Про Фоку Лукича стали забывать. А Пашку поначалу жалели. Как и положенного «круглого» сиротинушку. Но то-то и оно, что был он не «круглый». Отец-то был жив. Подлечится – и вернется к сыну. А так ему и у Захаровых неплохо: и одет не хуже других ребят, и, чай, не голодный.
Так чего и кого жалеть, если не жалко?..
Начиная с девятого класса, я уже, можно сказать, бредил историей. И виной тому была тетрадь доктора Альтшуллера. Вся история его жизни. Жизни слободчан. История наших детских и взрослых болезней. «История победной эйфории и припадков общественной истерии», как говорил Паша.
Это потом я полностью разделил его мысль, что история жизни – это все та же история болезни. Только записанная медицинскими терминами. Я даже разочаровался, когда Пашка впервые показал мне эту «запретную бурдовую тетрадь». Так, большая общая тетрадь в бордовой коленкоровой обложке, похожая на амбарную книгу. Открыл первую страницу. Фиолетовыми чернилами намазюкано неаккуратной рукой: «Записки мёртвого пса». Вспомнились Гоголевские «Записки сумасшедшего». Как у Гоголя. Только кому, тогда думал я, нужны эти обрывочные мысли о жизни, о гипнозе и прочих медицинских экспериментах, фрагменты историй болезни его пациентов, куски начатых и недовведенных до конца доктором каких-то рассказов или даже романов, рецептов, как выздороветь не только человеку, но и целой стране?..
В шестьдесят седьмом, в своем доме, что до сих пор стоит по соседству с моим, в своей постели тихо и незаметно для всей Слободы умер первый в истории нашего не то большого села, не то захолустного городка («серединка-наполовинку», как говорил Паша) доктор. «Бедный Лукич, – жалел я старика-соседа, – он так и не оправился от своей болезни: до последнего вздоха бегал по райкомам, исполкомам – требовал какой-то непонятной всем «эксгумации». И так, увы, бывает на закате жизни: не живет – бредит человек.
«Тайну семьи Альтшуллеров» Пашка показал только своим самым верным друзьям – мне и Маруси. Сказал, что это рукописная книга – запрещенная. И Моргуша тут же выдала ахматовские строчки, «со значением» поглядывая то на Шулера, то на меня:
– Я была одной запретной книжкой,
К ней ты черной страстью был палим.
Я только пожал плечами: мол, просто амбарная книга, исписанная неразборчивым докторским почерком. Что тут вообще может быть таинственного, а тем более – запретного? Это не ускользнуло от моего «сводного брата Павла.
– Рано тебе запрещенное «Евангелие от Фоки» читать, – как всегда, с подковыркой, сказал он. – Во-первых, поумнеть тебе, Захар, надо. Во-вторых, опасно. В-третьих…
– Что « в-третьих», Шулер? – обиделся я.
– В-третьих, считай, что ее уже нет. Я её как бы сожгу, а когда придет время, половину отдам тебе, а вторую половину возьму себе… На память.
Я с опаской посмотрел на своего друга, опасаясь: уж не заразился ли и он этой странной болезнью от своего бедного отца?
– Как это – «сожгу»… Как же мы её тогда «потом» поделим?
– Для конспирации. Читай журнал «Москва». Сделать это все равно невозможно. Булгаков утверждает, что рукописи не горят…
– Клинопись на глиняных дощечках? – не понял я.
– Просто – рукописи. Даже такие «бурдовые», как эта тетрадка…
– Ну, и Шулер ты, Пашка! – сказал я тогда Не зря все-таки тебя такой кличкой наградили.
Но я-то, как никто другой в Слободе, знал: ну, какой из него шулер? После отправки его отца в сумасшедший дом, что очень навредило Пашке на всю оставшуюся жизнь, он целую зиму и весну был молчалив и угрюм. И чтобы хоть как-то смягчить удар судьбы я, азартный картежник дядя Федя, отцов брат, мама и мой батя – вся моя тогда еще живая родня – пытались растормошить Павла к жизни. Вечерами мы все вместе играли в «подкидного» или в «переводного» «дурочка». Он всегда отказывался от карт. Тогда мама брала мешочек с бочонками, раздавала нам карточки лото. Потом, шумно перемешивая деревянные фишки в черном сатиновом мешочке, с каким-то вызовом выкрикивала:
– Топорики! Барабанные палочки!..
– Простите, Вера Павловна, – извинялся он перед мамой. – А можно и в лото без меня?.. Я, с вашего позволения, почитаю. Из читального зала журнал дали только на одну ночь…
Ну какой он после этого – шулер? Ни куража, ни азарта, ни элементарного обмана.
Я уже тогда готов был отдать руку на отсечение – с такими, «чисто курскими», курносыми носами шулеров вообще не бывает… Еще живая тогда моя бабушка Дарья, глядя на Пашу, только качала головой: «Не пойму я, Пашутка, и на кого ты похож?.. Что не на Лукича – это точно». – «В проезжего молодца, баба Дарья, я, – улыбался Пашка. – Я на маму похож. Она, отец мне рассказывал, была красавицей, кубанской казачкой»… – «Да-да, – кивала бабушка, с велосипедной скоростью крутя в руках вечные спицы.– Знавала я казачку Надю. Лукич ей в отцы годился, но любовь зла. А как тебя-то она любила! Души в тебе не чаяла. Рано овдовела… Спасибо Лукичу, кончено. Он ведь тебе, Паша, и мать, и отца заменил».
Я не физиономист. Сейчас, когда жизнь побила, потрепала, как пеньку и в слезах вымочила да высушила, понимаю, что форма частенько не соответствует содержанию.
Но тогда я был уверен: лицо, как и прозвище человека, – это, так сказать, симптом, характерный признак будущей судьбы. Как и уши.
Вот у меня уши похожи на два унылых лопуха. И я с детства точно знал, что большого человека из меня не получится никогда. Ну, где вы видели лопоухого лауреата Нобелевской премии?
Мои уши – это симптом. И этот симптом прямо указывал мне дорогу в пединститут. Пашка говорил:
– Ума нет – иди в пед. Стыда нет – иди в мед. Ни того, ни другого – иди в политех. И помни, брат Иосиф, ничто так не объединяет людей, как общий диагноз. Даже пролетарии всех стран не могут объединиться так, как маленький, но сплоченный коллектив лепрозория. Угадай свой диагноз – попадешь в яблочко жизни.
И я пошел (точнее – поехал) в пед. Потому что, наверное, ума еще было маловато, к тому же учитель, по моему мнению, может быть с любыми ушами. И с любым прозвищем, которое, как и все имена рождаются не на земле, а где-то в космосе. Там, где лукаво перемигиваются сине-зеленые огоньки созвездия Большого Пса и Пса Малого…
Я пораскинул мозгами и решил, что мои развесистые уши нисколько не помешают мне стать историком. И, отслужив в армии, где мой симптом все-таки не позволил мне даже к долгожданному дембелю подняться выше непочетного войскового звания «ефрейтор» (что в переводе все-таки означает – «старший солдат»), я поехал в далекий город поступать в педагогический.