Страница 10 из 26
Народно-партизанская власть смилостивилась над калеками. И узаконила плотницкую инвалидскую артель, так сказать, официально. А отца, которого после 53-го полностью реабилитировали, поставили даже бригадиром «Победителей».
Свою молодую жену, мою будущую мать, он привез из Сибири в сорок седьмом. Мама, не совладав от какой-то болезнью, полученной ею еще за «колючкой», так и не оправилась в слободской жизни. В землянке было сыро, холодно… Помню только её постоянный кашель. По новому дому она неслышно ходила уже, как тень. Кашляла так тихо, и я слышал, как с каждым приступом кашля ее покидали жизненные силы. Хорошо помню её тихие похороны, плач бабушки Дарьи, беспрестанно курившего отца и безногого дяди Федора. Дед Иван к тому времени уже «прибрался» сам – угорел «при исполнении», в правлении колхоза, которое он сторожил по ночам.
Всю жизнь мой отец вкалывал за двоих, получая сущие копейки за свой «трудовой энтузиазм», а часто, не получая и их. Верил Сталину, потом Хрущеву… Так и умер с верой на потрескавшихся губах. Без стонов, жалоб, без упреков. И всегда напоминал мне: «Бог, Сынок, дал человеку две руки, чтобы одной брать, а другой отдавать». Ту, которой подразумевалось брать, ему еще в отряде отпилил партизанский доктор Фока Лукич. А ту, которой отдавать, оставил… Потому, наверное, и считал он себя в вечном долгу перед людьми и небесами.
Я прозревал медленно. Как слепой кутенок. Тарас Ефремович еще не раз попытался подчернить память о моем отце… Да так, что я подолгу плакал, забившись в темный угол амбара.
Как-то, посылая старшеклассников на «субботник» на новостройку секретаря райкома, директор школы сказал:
– Григорий Петрович своей кровью получил право на новый дом. Всем миром ему его и поставим. А некоторые воруют с этой ударной районной стройки дефицитные лесоматериалы…
– Это кто такие «некоторые»? – спросил я Шумилова, зная, что Тарас Ефремович намекает на моего отца, который с разрешения прораба брал обрезки доски и прочий хлам на нашу новостройку..
– Есть и среди «Победителей» лагерники с воровскими замашками.
Я втянул запылавшую от стыда и гнева голову в плечи.
– Замолчите! – закричал Пашка на директора, заступаясь за меня. – Вы… вы… не имеете права, так говорить…
– Прав не имеет тот, кто советским судом поражен в правах. А я это право имею!
Пашка уже взял себя в руки. И сказал иносказательно:
Ладно, с правами проехали… Чтобы не заржать, конь прикусил удило6.
– Чё-ё?
– А просто так, через плечо, товарищ директор!
Бульба проглотил его насмешку, потом схватил Пашку за ухо, крепко крутанул его, приговаривая над танцующим мальчишкой:
– Еще одна твоя выходка, сучонок, и вылетишь из моей школы пробкой… Понял? Нет, скажи, ты понял?
Пашка долго танцевал вокруг Бульбы, но наконец боль взяла своё.
– Я понятливый, Тарас Ефремович…
– То-то… Теперь слышу слова не мальчика, но мужа.
Дома я плакал в амбаре. Долго плакал. А когда слезы высохли, стал придумывать страшную месть любимому директору. Я стал вслух, торжественно награждать его позорными кличками и прозвищами. И мой бывший школьный кумир, купался в них, как воробей в грязной луже. И тогда я понял: словом можно убить. Хотя не для того, наверное, Бог дал его человеку. Я, сидя в темном амбаре, творил зло. Но то было необходимое зло.
Я вспоминал багровое лицо Тараса Ефремовича, его пакостные слова и грешил с даром Божьим, придумывая клички. Самая безобидная из них была «Тарас-пидирас».
Уже сильно хворавшая мать нашла меня в «углу плача». Вывела на свет, прижала к себе и сказала:
– Война всем нам принесла очень много горя, сынок… Немцы заживо сожгли твоего прадеда Пармена и прабабушку Парашу. Война отняла у отца правую руку, у Федора Ивановича – ступни ног. И в том, что зло до сих пор в душах людей, тоже виновата война. Нужно не гневить Бога своим словоблудием, а найти силы и простить своих обидчиков и гонителей. Простить и молиться за них…
– Да ты что, мам? – поднял я на нее заплаканные глаза. – За них и молиться? Да лучше я сдохну в этом амбаре…
Тогда я уже знал, что в девичестве фамилия моей мамы была Землякова. И до войны она жила в Москве, в семье своего отца – генерала бронетанковых войск Павла Сергеевича Землякова. В тридцать седьмом генерала осудили. И расстреляли как врага народа.
Моя мама с юности ковала свое счастья, выходя на вечернюю поверку не с человеческим именем, а с номером на фуфайке – набором чисел Зверя, заменившим ей имя от Бога. Я хорошо помню мою милую, тихую маму. Она много читала. Много плакала. И всё время молилась, стоя у иконы в красном углу нашего нового дома.
Папа познакомился с ней в ссылке. В сорок третьем его, уже потерявшего в борьбе с гитлеровцами правую руку, несправедливо, как я считал, отдали под суд. Но в первую же послевоенную амнистию он вернулся в родную Слободу. И не один. А с молодой женой, которая вскоре и стала моей матерью. И с дядей Федором. Калека побирался на железнодорожной станции Дрюгино и, если бы не отец, пропал бы, как тогда пропадали тысячи людей, искалеченных войной.
На улице Петра Карагодина, знаменитого партизанского командира, погибшего от рук карателей, посадские мальчишки как-то обозвали меня «тюремщиком», намекая на прошлое моего бати. Тогда я дрался сразу с тремя обидчиками. Я, не думая о боли, мстил своими маленькими, но твердыми кулаками, скорее не за себя – за отца. За его исковерканную судьбу, которая аукалась мне всю мою жизнь…
Придя домой с расквашенным носом и подбитым глазом, я упал на деревянный диванчик и горько заплакал. Отец выстругивал слободскому шорнику очередную «халтурку» – пяло7. Жили мы бедно, трудно, и батя не чурался никакой работы – лишь бы кусок хлеба или чугунок картошек заработать…
– Ну почему ты у меня не герой!.. – безутешно рыдал я. – В партизанах был, а медальки, как у отца Сашки Разуваева, нету… Под трибунал попал, как нам директор школы рассказывал, вместе с ворами в тюрьме сидел… Почему так? Почему?..
Отец отложил оструганную доску в сторону, поправил выбившийся из-под ремня пустой правый рукав стиранной-перестиранной солдатской гимнастерки.
– Это кто тебе про трибунал сказывал?.. – подошел он к диванчику, но не присел рядом. Только чуть наклонился ко мне. – Кто тебе про родного отца хреновень всякую плетет, а ты, сопля медная, спешишь всякому трепу, всякой транде8 посадской9 поверить?!.
Я проглотил слезы. Отец тряхну шевелюрой, убирая прядь русых волос, мешавших ему смотреть на меня.
– Директор школы, говоришь, тебе душу мутит?..
– Да не, – испугался я за любимого Тараса Ефремовича. – Это пацаны дразнились… Тюремщиком меня обзывали! Я им дал! И они… вот… Рубаху кровью закапал… И воротник оторвали.
Я разревелся с новой силой.
– Не реви! – неожиданно смягчился отец, присаживаясь на краешек деревянного диванчика. – Я не тюремщик… А уж тем паче – ты. Придет время – всё узнаешь. И, может быть, даже всё поймешь…
Он погладил меня по непослушным вихрам, чего я никак от него не ожидал в ту минуту.
– А медаль, сынок, не дали…. Так разве в медали дело? Каждому медаль отливать – никакого металла не хватит. Ни стали, ни алюминия, ни тем более серебра… Кто-то же должон без медали после войны ходить, работать, крепи рубить, траву в огороде полоть, а не языком с трибун молоть…
В этот день у меня в душе был траур – умер мой недавний кумир, наш учитель истории, он же директор школы, Тарас Ефремович Шумилов. Как я мог отомстить ему за поруганную честь отца? Да никак…
И тогда я стал придумывать ему убийственные клички, так мстя ему за фарисейство. О фарисеях мне еще в сырой землянке, в которой мы, Захаровы, жили долгие послевоенные годы, где в сорок восьмом году родился и я, мне рассказывала бабушка Дарья. Малограмотная старушка книжек, как моя мама, не читала. Но рассказчицей была удивительной. Природной народной сказительницей, как я сейчас понимаю, была бабушка Дарья… Когда в сорок третьем, закрыв клуб, открыли нашу церковь, где настоятелем стал приемник убиенного на Соловках слободского батюшки доживавший свой долгий век отец Димитрий, бабушка пошла в прислужницы храма Божьего. По хозяйству дома управится – и в церковь помогать старому священнику. Про Димитрия поговаривали, что «зашибает» он малость, водочку втихоря попивает… Как-то я спросил об этом бабушку. «И последний пьяница войдет в царство Божие раньше, чем фарисеи… – ответила Дарья Васильевна. – Так, Иосиф, в Священном писании сказано». Я подмигнул старушке: «Конечно, ба! Ведь Водяра – не последний, а первый пьяница в слободе. Он и в шинок к вдове Васьки Разуваева за самогонкой первым по утру тащится, и за святой водицей – первым с баночкой стоит… Никого вперед не пропустит».
6
Удило – железные два звена, вкладываемые в рот лошади при взнуздании
7
Пяло – доска для растяжки чего-либо.
8
Транда – болтун, говорун.
9
Посад – поселок, предместье, окраина Слободы.