Страница 2 из 3
– Степаныч, ты просил прошлый раз, когда звонил, табличку отчеканить. Я, правда, так и не врубился, нафига она тебе?
Дед развернул ткань, на мягком металле было выдавлено: Абсерватория. Прямо так, через «А».
Он быстро запахнул её, укоризненно поглядел на племянника, плюнул, и, уходя, сказал кому-то в пустоту задумчиво, без эмоций совсем:
– Козлина. Альдебаран.
Но потом вроде бы даже и развеселился. И табличку, куда надо, то есть, на туалет приколотил.
Бабушка и космос
– А вот, например… фокус-покус, – патетично произносил дед Куторкин и снимал свой с покоцанным козырьком картуз. По обыкновению, там сидела какая-нибудь великолепная жаба. Или разноцветная ящерица.
А в этот раз – лупил лубошные зенки несуразный кукушонок. Птенец потянулся, взмахнул тщедушными крыльями, зевнул и покакал.
– Какой же вы гад, – почему-то на «вы» обратился к нему дед. Положил кукушонка на траву и пошёл за лопухом.
Мы с братом Михой птиц любили. И бабушка тоже.
Когда по весне у грачей выпадали из гнезд дети, бабушка откапывала в сундуке свою альпинистскую амуницию. Пояс, карабины, веревки, даже ржавые кошки на обувь. Я складывал в рюкзак тех грачат, и лез меж сучьев. Бабушка потихоньку травила, пропускала канат через ладонь и локоть. Страховала. Было до ужаса страшно и, конечно, восторженно.
Почти каждое лето в доме у нас объявлялись то щеглы с переломленной лапой, которых бабушка латала синей изолентой, то совы, то воробьи, то коршуны. Последних бабушка лечила, а потом стреляла в них из винтовки ТОЗ, если те начинали воровать цыплят.
Однажды квартировал даже орёл-могильник, сбитый машиной на большаке. Дня три он оклёмывался, шипел, ночами сваливался с печки, как картонный, бился в образа (там всегда тлел огонек в лампаде), потом был отпущен. Многие не выживали, потому что не любили жареную картошку с опятами и овсяное печенье.
Мы плакали и хоронили их в огороде. Ставили из палочек, скреплённых проволокой, крестики. Миха даже ел землю и клялся, когда вырастет, станет «зверяческим врачом». (В 90-е он стал акушером и завел себе вОрона).
У бабушки был, как она говорила, «ЗАпор». Такой чурбак на колёсиках. Газ на руле, вместо сцепления – рычаг. Тормоза отсутствовали вовсе. Да и зачем в полях и деревне где всего-то шесть жителей тормоза? Бабушка летала на нём точно фея – шлейф из жёлтой пыли. Останавливалась об ветлу.
И вот после Троицы она привозила из инкубатора жёлтеньких, пушистых и совершенно безмозглых утят. С этого времени нам с Михой надлежало за ними бдить. Нам вручался радиоприемник ВЭФ, нет – VEF и мы, как новоорлеанцы или даже афроамериканцы, с музычкой на чьём-нибудь плече, топали к озеру, пританцовывая и кобенясь.
Утята, выведенные методом тепла спецлампы, были квёлые, бабушка звала их «шибздиками», но на деле все было печальней – то в траве запутаются, то лягушонком подавятся, то чуть не взлетят вместе со схваченной за хвост стрекозой. А мы их от этого сберегали.
Ну как сберегали? Минут двадцать. Потом становилось нудно, скучно и мы углублялись на чердаки заброшенных домов или в поля за горохом. Когда возвращались, какой-нибудь из питомцев уже беззвучно открывал рот, опутанный нитями трав, и вид имел чрезвычайно синий.
Тогда мы хватали его и мчались к дому.
Миха врубал электроплитку, а я тащил чугунную сковородку. В неё мы и клали почти окочурившегося утенка. Чудо творилось прямо на глазах. Минуты через две он мало-помалу приходил в себя. Вставал на ноги, начинал испуганно цикать. А через три – уже пританцовывал. Мы были невероятно горды этим спасением, хлопали в ладоши и орали в такт:
– Ты-ды-ры-ты-ры-ды-ты! Ты-дыры-ты-ры-ды-ты! Йеэх!!! Асса!
– Смотри как радуется, что жив остался, – перекрикивал себя Миха, брал в зубы нож и пускался в пляс. У него выходила какая-то идиотская лезгинка.
– Может, ему горячо? – интересовался я у старшего брата.
– Не, – отмахивался тот:
– Ты-ды-ры-ты-ры-ды-ты! Ты-дыры-ты-ры-ды-ты! Йеэх!!! Асса!
Заканчивалось всё тем, что приходила бабушка и разгоняла нас.
Однажды из того же самого таинственного заведения под названием «Инкубатор», она приволокла целую картонную коробку цыплят. Первые дни они обитали на подоконнике, отгороженные доской. Ходили такие – руки за спину как у парторгов. И в этой вот позе прыгали за мухами. Пройдошные мухи нарочно крутили у них перед носом мёртвые петли, притворялись ранеными, потом висели вниз головой на потолке, потирали свои липкие ладони и дразнились.
Дня через два пришла пора выпускать цыплят в мир. Однако наседка – дутая пестрая курица – принимать их в своё благородное общество вовсе не торопилась. Она их нещадно клевала. Цыплята перемекивались от ударов таких через голову в пыль дороги и, ничего толком не понимая, моргали, лезли опять. Тут вступал вечно понтующийся на заборе – перья с переливом – петух. Он издавал угрожающие, курлыкающие звуки. Летел выставив голову вперед, как эмблема на мотоцикле Минск, и тоже клевал, пинал их, пытался порезать шпорами. Полсануть.
Бабушка называла петуха плохим контрацептивным словом.
Мы знали это слово, но не улавливали с ним ни малейшего сходства.
Петух же словно обладал пониманием некоторых человеческих лексем, тряс гребнем, орал с забора, высказывал массу назревших возражений, что мол, он не такой.
Бабушка что-то обещала ему в таких случаях, то ли бошку отсечь, то ли ингридиентом сделать. Неразборчиво.
А вечером, когда пролетела над вётлами цапля и крикнула, бабушка сунула в карман фартука початую бутыль самогона, чайную ложку и сказала, чтоб мы собирались на дело.
Слово «дело» нас вдохновило, и посеяло внутри холодок вперемешку со шпионской тайной.
Во дворе было темно, но предводительница наша намеренно приспособила себе на лоб фонарик. Щёлкнула им и стала похожа на единорога. Тугой луч шарил по брёвнам, затыканным мхом, пока не уперся в насест. А на нем в петуха.
Бутыль и ложку бабушка отдала Михе.
«Потому что ему уже десять, – подумал я, – и он курил за амбаром репей».
Петух сощурился – хвать худющая, но цепкая рука его за шею, прижала к груди и командует:
– Держи клюв, держи клюв!!!
А как держать, если он этим клювом как шашкой машет?
– У-у-у недотёпы, – ворчала она, садилась почти верхом на петуха, одной рукой подхватывала под крылья, поднимала, надавливала пальцами на костяную пасть.
– Наливай в ложку.
Миха нацедил, булькнул, изловчился и влил, петух сперва так сморщился, кашлянул, заперебирал лапами, словно чётко осознал: яду дали. Миха влил ещё.
Петух зачавкал.
Бабушка опустила его под ноги и ускорила путь пендалем:
– Пляши, дрыщамон!
Такую же вакханалию мы проделали затем и с наседкой.
Я по темноте сбегал ко входу за цыплятами в коробке. И пока наседка чинно усугубляла, мы подсунули в корзину, служившую гнездом чужих, пришлых, и накрыли пьяной курицей. Наседка долго ворчала, скандалила. Бабушка погладила её по голове и усмехнулась с некоторой нежностью:
– Дурища моя. Утром проснёшься – вот ошалеешь.
А так и было. Мы с Михой вышли на росистое крыльцо – наседка ходила, а за нею все, все, все. Петух, найдя червяка или букашку, устраивал кипиш, клокотал, бил крылом и танцевал, исполнял по кругу ритуальный танец под названием – какой я молодец. Цыплята, чудно вытянув шею, мчались наперегонки. А он косился, задумывался на мгновение, встряхивал своим гребнем: да ну нафиг, неее, почудилось. Вскакивал на забор и голосил.
И только дед Куторкин, узнав подробности, заливисто, тоненько хохотал. Бабушка подначивала его, мол, небось, жалеет, что не знал об этой нашей затее.
– Ну не, до этого я ещё не допился, – возражал он. – Чтоб с петухами бухать.
Прошло несколько лет, а мы все так же возвращали в гнёзда на ветлу у озера птенцов. Как-то в этот самый момент проходил мимо Куторкин. Рядом он вёз велосипед. На руле болталась авоська. Ветла цвела и столько было вокруг пчел, пахло мёдом и такой счастливой впереди летней жизнью. И вдруг старик как заржет.