Страница 59 из 69
Дан зажмурился, сгреб в горсть прядь волос.
– Я сын горной ведьмы и некроманта? Немыслимо!
Бог ждал. Лицо его смягчилось, печаль всеведения проступила сквозь привычное отстраненное любопытство. И Дан как-то враз поверил.
– Немыслимо…
Его губы еще шевелились, упрямо шепча слова сомнения, а сердце уже знало – все правда. И слова Сигизмунда, и это невесть как воскресшее – будто и собеседник его баловался некромантией – воспоминание: домик в горах, любовно сработанная скудная утварь, трудное прорастание осеннего дня сквозь тьму, поглотившую лица его близких… Но дальше – дальше было нельзя, там таилось что-то такое, от чего все его существо сжималось в липкий от ужаса комочек и вопило бессмысленные мольбы… Бывший ловчий обессиленно сел и с отчаянием взглянул на своего мучителя.
– И ты, конечно, не знаешь, что унаследовал дар своих родителей? Не перебивай! Возражения твои наперед известны. Просто слушай: ты родился великим магом. У тебя редкостный дар, почти небывалый по меркам вашего скудеющего мира. Был.
– А теперь?
– А теперь ты ловчий.
Дан не понимал, почему его переполняет горечь. Он и не знал, что в нем ее столько, что он налит горечью по самое горло, как кувшин с прогорклым маслом. Он ощущал на языке ее вкус, но продолжал упорно мотать головой.
– Нет, нет и нет! Я все-таки скажу, Сигизмунд. Ты сам признавался, что не всеведущ. Ловчие – уникумы нашего мира, их растят лишь из тех, кто чужд магии, чужд и потому неуязвим для нее.
– Бывает и такое, наверное. Саморазрушение Первого мира зашло столь далеко, что и рождение пустых детей стало возможно. Вот до чего довела вас борьба со стихийной магией. Вами заправляют ученые мужи, рабски привязанные к книгам могучих предков, наследие которых, увы, становится все менее по плечу каждому следующему поколению зубрил.
Сигизмунд прищурился, полускрыв блестящие глаза за тяжелыми морщинистыми веками, отчего показался одновременно очень старым и очень сильным.
– А ловчих испокон века готовили из самых одаренных, самых многообещающих мальчишек, буквально дышащих первородной магией. Надо только вовремя забрать их в Орден…
– Нет.
– Такие мальчики вообще-то редкость, стихийная магия – в большей степени женский дар. Но девочки им были не нужны…
– Нет!
– …и их просто убивали. Как твоих сестер. Дан. Ты видел это, ты помнишь.
Он не видел, он зажмурился изо всех сил, чтобы не увидеть. И все-таки он помнил.
– Старшая, кстати, была очень похожа на ту девушку, твою первую любовь, которую ты…
И тут Дан все-таки бросился. Рыча от ненависти, слепо, беспомощно, вытянув вперед сведенные судорогой пальцы. Еще грохотал опрокинутый стул, а Сигизмунд, не сделавший ни единого движения, вдруг почему-то возник сбоку от Дана и легко хлопнул его сухой, почти старческой ладошкой по ближайшей руке. Рука стала горячей, очень тяжелой и непокорной. Она не хотела стискивать пальцы на чужой ненавистной шее и давить, давить, пока последняя капля жизни не вытечет из чужака вместе с невозможными словами. Дан хотел. Его тело – нет. Оно хотело сесть и согреться все целиком, а не только кистями рук. И еще чтобы Дана не трогали.
Сигизмунд осторожно уронил мягкого, как размятый пластилин, Дана на невесть как вставший на ножки стул. И продолжал тем же ровным голосом, будто его не прерывали:
– …которую ты убил. Ты ведь узнал ее тогда, правда? Слишком поздно, но все же узнал.
И Дан снова увидел, со всей беспощадной отчетливостью. Они – школяры, враз вытянувшиеся нескладные мальчишки в фиолетовых курсантских курточках, сами малость лиловые со сна. Их подняли ни свет ни заря и гонят куда-то по проселку. Самый конец лета, рассветы уже подернуты осенней стужей, и здесь, в сельской глуши, она ощущается всерьез. Забирается под одежду, хватает за щеки, пальцы, голые щиколотки. Ближний пригород столицы – не тот, где роскошные виллы, а с простой, крестьянской стороны – действительно, настоящая глушь для детей, выросших не просто в городе, но в изолированном мирке Ордена. Кое-кто ворчал, высокомерно поглядывая на сомнительные сельские красоты. А Дан, странное дело, осматривался вокруг с жадностью – так пьешь в жару, если очень хочется пить и простая вода кажется самой вкусной вещью на свете.
Она шла навстречу. Босая, с выводком гусей, она не гнала птиц, а просто шла себе, балуясь, перекатывая маленькие ловкие ножки во влажной пыли. От пятки до кончиков пальцев, вольготно растопыренных. Птицы важно вышагивали вокруг и следом, словно шутовская свита, деликатно гогоча. Простая деревенская девчонка, их сверстница. Класс сбился с шага, тоже загоготал, но не столь деликатно, как гуси. Рядом с этой девочкой, еще носившей детские косы, но уже несшей головку уверенно и высоко, уже научившейся ходить волнующей походкой, но еще не сознающей этого, они сами почувствовали себя сопляками. Они, такие взрослые, ученые, городские! Кто-то откровенно пялился, кто-то разглядывал свысока, как диковинного зверька; среди задорных выкриков проскальзывали рискованные шутки. Воспитатель курса не одергивал расшалившихся воспитанников – не та она, видно, была ягодка, эта крестьяночка, – и поторапливал для проформы. Она же находилась как будто и здесь – сделай шаг, руку протяни! – и не здесь, как редкостный в наших краях лиловый ночной мотылек Хора, распадающийся в пыльцу меж пальцев ловца. Посторонилась, в плотном кольце своих рослых, с шумом плещущих крыльями стражей, и невозмутимо ждала, когда толпа пацанов пройдет мимо. Чуть склонила к плечу голову, обремененную венком из длинностебельных водяных цветков с чудным прозваньем «упырьи губки», и впрямь напоминающих припухшие иссиня-багровые рты. И Дан вдруг разглядел, будто в приближающую трубу, – темно-рыжие волосы у висков были влажными, и руки, и смятый подол – и осознал с головокружительной ясностью: она только что набрала цветов из пруда, она входила в воду, высоко подоткнув платье, и вздрагивала, когда студеная вода лизала, подбираясь к бедрам, округлые ноги, облитые редкой у рыжих чуть смуглой кожей.
После он так и не смог разобраться, кто чей взгляд поймал, он ли первый осмелился взглянуть на нее, она ли вскинула глаза – так просто и бесстрашно, как прорастает трава, как шагает вперед безоружный, – и угодила прямо в него, в Дана. Они и были цвета той отчаянной травы, что первой пробивается из-под снега, не ведая, замерзнет или расцветет, и если бы цвета имели свой запах, то этот изливался бы головокружительной свежестью, просыпающейся почвой, талой водой. Глаза смотрели на него ясно и пристально, и в них переливалась улыбка, почти не коснувшаяся мягко обрисованных губ. Вот так, влет и намертво, она врезалась ему в память… Но как он мог забыть?