Страница 15 из 29
– «Черненькие» – это кто? – спросила всхлипывающая до сих пор Лиза.
– Монахи, барышня. Там разные. Черные, это те, которые при монастыре служат. Есть еще и другие. Те в скиту. Они в сером, но к ним не подступись, все там их знают. Молчат! И вообще, мало кого внутрь скита пущают, только, если старцы велят. Старцев нынче осталось двое. Один совсем на ладан дышит, уж больно старенький. А другой – покрепче. Но к нему мало кто идет, говорят, больно лют.
– Так что папа? – снова спросила Лиза.
– Так вот и говорю. Думал, помолится барин раз, два, да и домой. Ан, нет! Он все приглядываться стал, что и как там устроено. На другой день мне так и говорит – езжай, мол, домой, а я тут сам уж управлюсь. Я: «Как так! Не поеду взад один! Дождусь тебя, барин!». А он: «Не жди, я насовсем сюда!». Во как.
– Как насовсем? – Лиза все смотрела на няню, как будто Кузьма говорил по-басурмански, а та была переводчиком.
– Что такое «насовсем», сдурел ты что ли? – растерянно и уже совсем без прежнего напора переспросила Егоровна, начиная понимать, что, видимо, все это взаправду.
– Там, если через перелесочек пройти, то, сначала как бы ничейная земля, а после еще один монастырь за монастырем стоит – скит называется. Строго все. Внутрь только по слову старца пускают. Кто из страждущих паломников побогаче, тот жертвует. А кто победнее, то милостью тех, кто богаче довольствуются. Охотно жертвуют, помногу. Отмаливают. Перед заборчиком скита домики стоят, на те пожертвования там квартируют и кормятся. Живи, пока старец не созреет для разговора. Но, кто того приема ожидает, те уж за ограду большого монастыря более не выходят. Одна престарелая полковница, говорят, третий год там сидит! Все не допущает ее старец. Вот грехов-то насобирала, бедная.
– Третий год? – Лиза прикусила губу.
– Старцы-то принимают лишь того, кто к разговору с ними готов будет. А как о том прознать, то только они сами ведают. При нас примчался один барин, молодой совсем, так служка на него только глянул, да сразу побежал своему докладывать. Через час приняли. Тот весь слезьми умылся, как выходил от старца. Это от того, который добрый. Старенький. А тот, что строгий – тоже, не смотри, что к нему меньше народу ездит. Он тоже может и неделю, и месяц до себя не допускать. А как же! Нагрешил – жди. Раз сам разобраться не можешь. Вот на второй день комната в таком домике освободилась, так наш в нее и переехал, а мне уж туда ходу нет, велел домой.
– Да какие ж такие грехи тяжкие у благодетеля-то нашего, что к старцам на поклон? – Егоровна всплеснула руками.
– Да вот жеж! – Кузьма утер пот со лба, то ли от чаю, то ли от натуги. – Всю дорогу барин-то про себя приговаривал: «Грешник я, отмаливать теперь стану. Не сдержал слово, не сберег, не защитил…» А я спрашиваю: «Кого ты, барин, защищать собрался, чай, не война?» А он только вздыхает.
Лиза с Егоровной переглянулись. Лиза закрыла глаза и застыла, а Егоровна, поняв, о чем речь, вздохнула:
– Вот они все сразу-то и сошлись клином.
– Кто они, няня? – Лиза чувствовала, что слезы у нее кончились, а внутри разливается холод.
– Да отговорки его: «Вы уж сами, вы уж без меня…» Говорила, давай сходим в церкву? Постоишь. Попросишь. Покаешься. И иди себе живи снова. Все «потом», все «после»! – она спокойно налила чаю и себе. – Разве ж боженьке так нужно – то ничего, то на тебе полный воз!
– Все хорошо в меру! – народная мудрость пришлась, как нельзя, кстати, Кузьма и вставил ее с достоинством и степенностью, и снова налил себе чай в блюдце.
– Надежда да вера – добрая мера! – в тон ему отвечала пословицей и Егоровна.
Лизе сказать было нечего.
***
Стася разбила перед обедом свою любимую чашку – снизу та была нежно голубая, с переходом в белый и опоясывали ее бордовые розочки. Теперь голубые черепки были рассыпаны по полу, а сестра ревела во весь голос. Мама с полчаса, как ушла на двор. Глеб не знал, как успокоить Стаську, та свою чашку действительно любила, пила молоко только из нее. Еще в первое лето их житья у дядечки, тот принес им всем с ярмарки подарки – ему чайную пару, сестре эту чашку с волнистым дном, а маменьке замечательную фарфоровую фигурку, где ребенок в синей рубахе ласкал кошку. Глеб с радостью забрал бы фигурку себе, но мама даже в те времена, когда еще не выздоровела после смерти папеньки, начинала улыбаться, когда ей показывали фарфоровую умильную сценку, и фигурка по праву считалась ее собственностью. Свой же подарок Глеб, поблагодарив дядечку, тогда еще убрал в буфет, решив, что он же не девчонка, чтобы пить из чашки с картинками.
Сегодня сбереженный подарок пригодился. Глеб достал ярко-красную чашечку и издалека показал сестре. Рыдания стихли, и Стаська заинтересованно подошла ближе.
– Вытри руки, они у тебя все в масле, а то и эту уронишь! – сказал Глеб сестренке.
Та послушно побежала на кухню и насухо вытерла ладошки маминым полотенцем.
– Дай! – тянула она свои чистые ручки к брату.
– На, держи, – и он протянул новое сокровище сестре.
На красном фоне, по которому светились золотом разбросанные листья, было оставлено окошко, в котором художник нарисовал целую сценку – девушка в старинном голубом одеянии и в кокошнике, с двумя своими подружками, заглядывалась на стоящих вдалеке добрых молодцев, в красивых одеждах и с саблями. Стася крепко схватила подарок обеими ручками и завороженно разглядывала картинку, но нижняя губа все еще оставалась надутой. Тогда из-за спины, как фокусник, Глеб достал блюдце. На нем девица в белом шарфе убегала от кавалера в красном кафтане. Улыбка расплылась по личику сестры, но рук у девочки не хватало, чтобы забрать все богатство себе разом.
– Пойди, поставь на стол! – счастливо засмеялся брат, видя такое ее восхищение, и ему отдавать свое не было жалко вовсе.
Со двора зашла Тася, неся что-то в подоле. Тут же у нее за спиной раздался стук в калитку. Она высыпала на стол несколько светло-зеленых огурчиков и, чуть не поскользнувшись на черепках, снова выбежала за дверь. Глеб прошел на кухню, взял веник и стал заметать осколки. Тася вернулась вместе с гостем. Леврецкий в этот раз специально «заглянул на огонек» в разгар дня, рассчитав, что Клима не должно быть дома. Хозяйка сразу предложила чаю, а то и отобедать с ними. Он попросился «просто посидеть», Тася достала большую миску, схватила огромный кувшин, чтобы налить воды, но гость отобрал и сделал все сам. Тася смеялась заливистым смехом, Стася вторила ей, а Глеб предвкушал, как они все вместе сейчас сядут за стол, жаль, что дядечки нету. И думал, что давно не видел свою мать такой быстрой, радостной и молодой.
Тася купала в миске огурчики и приговаривала.
– Надо же! Только июль начинается, а уже урожай, смотрите! Как Вы кстати пришли сегодня, Корней Степанович. Пробуйте, пробуйте! Глебушка и ты бери, на здоровье, да на силу! Помнишь, как бабушка с тобой маленьким присказку учила, когда первый раз в году что-то пробуешь?
– Новая новизна в рот,
Здоровье в живот,
Заячьи бега,
Да медвежья сила! – продекламировал Глеб, хрустя огурцом.
– Сладкие! – похвалил Леврецкий угощенье.
– Это что! – сияла довольная хозяйка. – Вы приходите чаще, сейчас все начнет созревать, я вас еще вареньем свежим угощать стану, как время придет. Теперь до самой осени дел будет!
– Да вот, Таисья Михайловна, боюсь, что по осени-то я к вам, дорогие мои, ходить уж и не смогу, – задумчиво протянул гость.
– Что так? – Тася на глазах сникла, расстроилась, так она уже привыкла к этим визитам, которые стали для нее неким личным стимулом – удивить, угостить.
– Наследство, Таисья Михайловна. Недвижимость в том числе. Надо ехать принимать. Да владеть, – с глубоким вздохом произнес богатый отныне наследник.
– Далеко отсюда? – Тася опустилась на лавку, комкая в руках полотенце.
– Да посчитай, что в самой Москве, – все вздыхал Леврецкий. – Верстах в пятидесяти от заставы. Имение теткино. Никого у нее не осталось. Только я.