Страница 39 из 41
– Чем же вы их отравили? – спросил Курский вяло.
– Мое дело. Все тебе расскажи. А может, вот этим, – Парчова указала на пузырьки с лекарствами, стоящие на тумбочке. – Смешала, смешала, смешала, смешала – вышел яд-ядок, поросячий сок. На кой тебе ляд паучий яд? – Парчова снова затряслась.
– Зачем же вы это сделали?
– А из мести, по злобе. Первый, Лобнев-то, случайно умер. Не ему яд предназначался. Я Антонину убить хотела, Тоньку Руденко, гадину старую.
С детства ее знаю, вместе тут вырастали.
В детстве подружками были, неразлучницами, а потом возненавидела я ее. Это она украла тогда, она, я знала. Из-за нее любовь моя погибла, из-за нее мальчиков наших расстреляли. Она украла у майора и затаилась. А я-то знала, всегда знала. Если б не она, может, уцелела б во мне душенька моя девичья. А потом я двоих отравила. Дураки они были, не стоило им свет собой марать. Я хотела учительницу под монастырь подвести за то, что она чертову колесу, чертову кресту поклоняется.
И детей невинных с ума сводит.
– Вы к смерти этих стариков не имеете никакого отношения, Парчова, – произнес Курский сухо.
– Не имею? – Парчова вдруг метнулась со своей кровати в угол, где стоял бедный шкафчик, стала рыться там, бормоча: «Чертов крест, чертов крест!»
Вдруг она выдернула что-то и протянула Курскому.
Это была маленькая свастика на цепочке, отделанная мелкими алмазами.
– Из-за нее все… Чертово колесо майор на шее носил. Тонька и украла.
Свастика свисала на цепочке из кулачка Парчовой.
Желтые, синие и зеленые огни вспыхивали на гранях.
– Очень милая вещица, – Курский встал, держа в руках фотографию. – Every girl wants to have her own swastika. Каждая девушка желает иметь свою свастику. Красивая вещица. Наверное, вы ее и украли у майора? Признайтесь. Впрочем, не признавайтесь. Все равно к преступлению, которое я расследую, вы не причастны. Алмазную свастику тогда украли вы, и не было у вас причин убивать ни Тоню Руденко, ни других ваших соседей.
В любом случае, спасибо. Вы очень помогли мне. Особенно эта фотография. Теперь я знаю, где скрывается убийца. Вы заслужили вашу алмазную свастику. Поправляйтесь!
Курский вышел. Вслед ему несся истошный старушечий кашель, исторгаемый бронхами крик:
«Хорст! Хорст!»
Курский вошел в свою комнату у Шнуровых и лег спать. Он спал не более двух часов, потом сел за стол у открытого окна и быстро написал два письма: одно – полковнику Иоффе, другое – Лиде Григорьевой. Писалось ему легко, вдохновенно, хотя иногда ему и казалось, что он вот-вот умрет, но это его не смущало. Настолько весело сделалось на душе. Письма получились такие:
«Дорогой Олег Борисович!
Надеюсь, настроение Ваше улучшилось со времени последней нашей встречи, и вот что собираюсь сообщить.
Относительно Вас сложились в моем воображении две фигуры: каждая по-своему великолепна и трагична, и, учитывая чуть ли не шекспировский размах этих фигур, спешу поделиться с Вами своими набросками. И только лишь с Вами.
Поначалу воображал себе некоего Иоффе, офицера КГБ, еврея, у которого фашисты убили родителей, он вырос в детском доме, усыновлен советской властью и посвятил себя службе могучей и процветающей стране СССР. Но страна, которой он служил, исчезла, и образовался зияющий пробел в душе этого человека, способного к служению и по сути страстного, и пробел этот был заполнен тем, что ранее скрывалось, – любовью.
Любовь, впрочем, столь долго оставалась под спудом, столь долго страсти этой души сдерживались рамками долга, что любовь приобрела мазохистический характер. Освободившись, душа потребовала страдания, она пожелала стать наказанной, и знак, который она избрала себе, стал знаком позора, самоотречения, самонаказания.
Такой человек, чьи измученные страсти вырвались из-под спуда, способен и на убийства, он желает, возможно, возложить жертвы на алтарь своей любви, тем более что он, скажем, болен паранойей и при этом, по долгу службы, умеет убивать и заметать следы, а также знаком с ядами, сложно поддающимися выявлению, с экзотическими ядами.
Мы же не знаем, в каких далеких странах работал разведчиком наш офицер.
Не знаем. А он, тем временем, поклоняется свастике, знаку своих врагов. Он умело (ведь он хороший разведчик) навязывает этот культ той женщине, в которой его сердце обнаружило источник сладостной боли. Она, по сценарию его страсти, должна сделаться носителем и держателем этого знака, она должна стать тем хозяином, который пометил его, добровольного раба, этим жестоким клеймом.
Он, возможно, хочет подарить ей дом, имеющий форму этого знака, и значимость этого королевского подарка намерен упрочить истреблением его «случайных» обитателей.
Да, было бы изящно. Но я хорошо знал Витю Херувима, я уважал его как мастера и знатока душ и тел, он был из касты черных цикад, из разряда высохших, но внимательных. Вряд ли он стал бы делать «фреску» (так Херувим называл большие – в полтела – наколки) тому человеку, чью душевную драму я только что пытался Вам описать.
И здесь появляется другая фигура: Бондарь Андрей Владимирович, 1945 года рождения, кличка Бонд, криминальный авторитет, стоявший во главе одной из старейших ОПГ города Севастополя.
До него эту бандитскую группу возглавлял некто Филиппов, по кличке Флинт. Известно, что Флинт заказал Херувиму десять больших свастик с пиратской символикой в качестве наколок для десяти своих наиболее доверенных приближенных.
Так он пометил их своим клеймом.
Все свастики были объединены морской темой и надписью «помни Флинта». Но Флинта убили в 1992 году, а в 1995 году убили его преемника Бонда.
Его автомобиль взорвали, от тел мало что уцелело.
Вместе с ним погибла некая Лида Григорьева.
Кажется, так звали ту юную красавицу? А может быть, и иначе – Полина Зайцева.
Бонд славился своей хитростью, он любил менять свои имена, биографии, даже лица.
Возможно, он поступил так и на этот раз. Подстроил убийство, скрылся, изменив лицо, и приносит пользу людям, вливая деньги и силы в какойнибудь крымский санаторий, в небольшом уютном уголке. Благодаря его усилиям санаторий не развалился, не расхищен, люди отдыхают, лечатся, персонал и врачи получают хорошую, справедливую плату за свой труд. Поэтому его любят, и за дело. Легенда о бывшем разведчике – превосходный повод, чтобы никто не рылся в прошлом.