Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 7

Еще дальше зеркально визжат мотоциклы, а мальчишки идут по нагретому свободному асфальту, жуя яблоки. Идут на дачи, уголки неги и умиротворения в пышном и пыльном пригороде. А асфальт освежает, быстро отдав свою дневную разморенность и проникнувшись сумеречной передышкой.

Ало-золотое солнце бросает заключительные отблески всюду, куда дотягивает свои пушистые, будто покрытые персиком лучики, возвышается над желтыми пахучими цветами, захватившими целое поле по ту сторону моих окон. Дыхание, которое так скупо выделяет мне Питер.

Летние вечера… Солнечная пыль, необъяснимая усталость в джинсах и легких куртках. Смытые краски заката, перекатывающегося в сумерки. Припорошенная пыль размытых пикселей на холодеющих вместе с вечером фотографиях. Заманчивый быт одиночества и современности. Сквозные проезды города, в котором мы замурованы, и какая-то вечная осмысленная грусть, неотрывно присущая жизни в многоэтажке и скитаниям по кричащим магазинам.

3

Какая-то предтеча всей моей жизни – тот ночной поезд на Питер в зимнем лесу, бегущий сквозь обугленные снегом деревья… Что-то проникновенное и истинное, как дыхание. Монолитные вершины елей, чернь ночи, свежесть, влетающая в окна от огромной скорости, спровоцировали пробуждающееся сознание ребенка, первое столкновение с непознанным, манящим. Первая моя поездка в город, ставший неугасающей любовью. Город, вершивший русскую историю последних веков. Город дворцовых переворотов, золотого и серебряного веков, революций. Потом мне рассказывали, как я уезжала, небрежно помахав родителям ручонкой, а вернувшись, бросилась к ним со слезами умиления. Странно, что я уже дошла до возраста, когда можно сказать: «Как давно это было».

В детстве бабушка таскала меня по городу до изнеможения, чтобы в приступе духовного обогащения впихнуть в юное чадо как можно больше впечатлений, даже если они уже лезли из ушей, а чадо порывалось остаться дома и весь день смотреть мультики, заедая стресс пельменями с майонезом и неповторимым в собственной безвкусности питерским хлебом.

Раньше в моих воспоминаниях Петербург был чем-то грандиозным, но и обшарпанным, поскольку тянулся конец девяностых, а «Брат» находился на пике актуальности. Меня удивили тусклые зловонные подъезды, которые я на своем веку видела впервые, и узость хрущевок. Возле пункта приема стеклотары аккурат под нашими окнами шныряли испитые господа. Вернувшись в огромный загородный дом Черноземья, я путала Эрмитаж с шедевром уездной архитектуры.

Сейчас Северная Пальмира отмыта, отполирована, хвастается широкими отремонтированными дорогами и вообще сверкает, как и положено такому чуду света, сочетая новостройки и старинные здания, помнящие вытуренных за границу аристократов. Пьяниц то ли разогнали, то ли они успели загнуться от цирроза, а новых в таком количестве не расплодилось. Вместо пункта приема бутылок в многоэтажку врос аккуратненький супермаркет.

Темный, подводный, чуть холодный и тем самым лиричный, удаленный от реальности Питер… Тоскливый и живой этой тоской. В мечтах все прекраснее, в том числе осень. Грусть, какая бы она ни была, поэтична. Особенно в квинтэссенции фантазий.

Мутная колыхающаяся жижа в Неве, навязчиво пахнущая морем. Завороженность воды в дождь, по которому желтым маслом растекается свет. Река разрывается под дрожащим асфальтом моста, а волны колышутся студнем. Из моего уха из-за шквального войного ветра как-то, раскачиваясь, выпала серьга и канула в бурлящей воде.

И Петергоф… Открывшийся еще до того, как я начала его вспоминать – с семейных рассказов, с фотографий девяностых годов. Странно – обычная жизнь моей семьи, но как же она тянет своим прошлым, уже свершившимся… Место, где рукотворная красота преломляет, всасывается в созданную природой. Где за деревьями увязают величественно кричащие фонтаны, скрытые в бледных листьях закатного солнца. Таинственно растворяются рябью вдали греческие скульптуры. Статуи молчаливы без душащей их воды в затихшей ткани пространства. Искристые капли, размывающие позолоту, отскакивающие от ее монументальной поверхности. Топленый свет в йогуртовом небе. И гармоничная тишина, вбирающая в себя даже треск гравия под ногами.





Одна в замороженном и беззвучном биении огромного чужого города. Я всегда одна, и это лучшее мое состояние. Я не обладаю талантом увлекать за собой людей, да и не хочу этого. Другая душа нужна, но в силу возраста еще не так сильно, потому что хочется в первую очередь понять, что я такое, а уж потом привлекать к себе другое существо.

4

Он закрыл Элин дневник, потому что ему показалось, что в дверь постучали. Наверняка какие-то глупости. Спасаясь от вторжения, он спрятал тетрадь как реликвию, которую не должно осквернить недостойное отношение. Дневник был в твердом переплете, с темной блестящей сиренью на черной обложке. Весь гладкий и блестящий, пухнущий цитатами всемирно известных личностей, он тянул в свои тайны и дебри.

Никита подумал, что это упоительно – проникать в чужое сокровенное, в то, что Эля прятала ото всех, выработав социофобскую привычку поверять избранные мысли безмолвной бумаге. Что рождалось и молниеносно уничтожалось в ее голове, даже, может быть, не успевая осознаться, выплескивалось, оставляя едва заметные пятна в вечности. Ощущение, похожее на созерцание снимков Вивьен Майер – подглядывание за людьми на улицах. Ощущение полноты и удивления. Искусство истинное, как оно должно быть, но близкое, потому что вроде бы ничего и не создалось, а вышли шедевры. Великая загадка – создать, не сотворяя, а вырвав, запечатлев вечность.

После Эли хоть что-то останется… Хотя бы листы переработанной целлюлозы, которые пожелтеют со временем, обтерпятся, может быть, избегнут пожара… Как те бесценные реликвии, которые порой находят – остатки безызвестных людей, которые не были выдающимися, но читать нехитрые записи которых увлекательно благодаря иной эпохе, иному дыханию.

И все же Никита считал, что дневники – это девчачье, ему ни к чему, потому что он и так помнит ощущения, события, пронзающие его жизнь. А теперь, перечитывая строки разных лет, видя постепенно меняющийся стиль Эли, ее взгляд на вещи, на одних и тех же людей, задумался. Память предает, и его тоже. Не поступает ли он глупо, пропуская происходящее сквозь пальцы? На что он обернется, когда один на один останется с неизбежностью ухода?

Странная субстанция – память. Иногда он месяцами не вспоминал об Инне, ее колдовских зауженных глазах. Почему же столько времени ему было абсолютно все равно, он в анабиозе сидел на скучных парах, потом до упаду веселился с друзьями, чему никто не верил, не понимая, как можно быть таким изменчивым с разными людьми. Ничего не понимают люди, масса, вечно все выворачивают, подминают под себя, под ту интенсивность чувств и интеллекта, какими обладают. Жалкое и одновременно донельзя опасное занятие, поэтому они с Элей всеми силами пытались оградить себя от этого болезнетворного вмешательства. И уважали великих, которые делали так же.

Массам непременно насущно что-то обсасывать – себя ли, посторонних… Даже Эля частенько пускалась в страстные и длинные изобличения биографий превозносимых ей Остин, Бронте, Вульф. Никита снисходительно посмеивался. Он не был фанатом литературы и предпочитал музыку. А вообще сосредоточивался на собственной учебе и ни во что не лез.

В сущности, и это пугало Элю, Никита даже не мог определить, что любит больше всего. Он просто жил, и этого ему хватало во всей полноте. Эля же обожала исследовать и распространяться о том, что скребануло ее, о чем красноречиво исписывала своего бумажного поверенного. В детстве она с увлечением пачкала свои и чужие анкеты, а подруге, которая подзадорила ее начать первый дневник, была благодарна по сей день, хотя они потеряли связь еще в средних классах. Для нее насущно было выплескивать и заново набирать впечатления, сохранять, собирать, анализировать. Это придавало уверенности, что все не зря.