Страница 4 из 14
Но вышло совсем по-другому.
Глава 3
Нелюбовь и карма
Я не очень разбираюсь в философских понятиях кармы и прочем с этим связанным. Но из того, что успела нахвататься в прочитанном и услышанном, вынесла следующее: если человек не выполняет какие-то важные, положенные ему судьбой задачи, то его потомки в дальнейшем должны их отработать (или искупить грехи), закрыв таким образом карму. Поэтому мой приход в акушерство представляется мне – особенно когда я вспоминаю своё детство – чем-то похожим на искупление.
В моём представлении (думаю, не только в моём) хорошая мать должна быть тёплой, заботливой и принимающей своего ребёнка таким, какой он есть: сильным или слабым, успешным или не очень, спокойным или проблемным – любым. Такой образ матери на уровне подсознания есть у каждого. Ребёнок безусловно любит мать и ждёт от неё того же – безусловной, не зависящей ни от чего любви.
Я стала заниматься акушерством, потому что влюбилась в своих детей. И теперь понимаю, что к этому привела та любовь, которую я не получила в своём детстве.
Я росла ненужным, нелюбимым ребёнком. Причём насилия в нашей семье не было. Когда мы говорим о нелюбимых детях, сразу представляются жестокие родители, которые унижают, оскорбляют, не дай бог бьют и творят прочие непотребства. Со мной ничего такого не происходило. Моя ненужность была спокойной, обыденной, само собой разумеющейся. Мама ко мне относилась неагрессивно и даже с некоторой долей симпатии, порой хвалила за то, что ей казалось хорошим.
Родители встретились совсем молодыми, маме едва исполнилось девятнадцать. И у них случилась редкого накала любовь, страстная и взаимная. Мама рассказала мне об этом уже в самом конце жизни (она прожила всего тридцать семь лет, с отцом меньше четырёх; они разошлись, обожая друг друга, когда мне было три года, – по молодой дури, из нелепой гордости, не сойдясь, как говорится, характерами). В её последний год – откровенно мучительный, мама доживала из последних сил, – она однажды нестерпимо горько проронила:
– Если бы я сейчас могла встретиться с твоим отцом… Переспала бы с ним, а потом задушила.
Когда мама умерла, он приехал на похороны. У папы уже была другая семья, трое детей. Рыдая, кричал, что любил её и любит. Его держали несколько человек, чтобы не кидался на гроб.
Дети из его новой семьи рассказывали мне, что их мама испытывала постоянную, непреходящую ревность. Если отец задерживался, сразу думала, что он поехал ко мне, к моей маме.
Я видела родителей вместе только раз в год, на свой день рождения. Та энергия и страсть, что искрили между ними, ощущалась даже мной, ребёнком. И мои дни рождения не запомнились счастливыми праздниками, как у большинства детей. Я сидела и смотрела на папу с мамой, которые просто молчали – им было не до меня. Расставание настолько раздавило их, что они не замечали ни своей дочери, ни чего-либо ещё. И не могли ни о чём, кроме своей разлуки, думать.
После того как родители разошлись, у отца в новом браке довольно скоро родился ребёнок. Мама рассказывала, что в ту пору они ещё допускали, что снова могут быть вместе. Но когда там появилась ещё и двойня, это стало совершенно невозможным: отец, будучи во всех отношениях советским человеком, и помыслить не мог оставить женщину, родившую ему троих детей. И теперь они встречались только раз в год, взаимно генерируя гнетущее поле душераздирающей тоски друг по другу.
Помню ещё одну случайную летнюю встречу (обычно мы виделись зимой, я родилась в декабре). Отец решил навестить меня в пионерлагере, взяв с собой маму. Его ревнивая – как понимаете, не без оснований – жена сказала, что тоже поедет, и они приехали все втроём на машине. Побыли немного и распрощались, а мама осталась. Мы пошли гулять в лес, отпросив меня у вожатых, и мама не просто рыдала, а буквально выла: «Господи, это же я могла бы с ним сейчас вот так, на машине, к тебе и обратно!»
Отголосок их страсти преследовал до самого конца и её, и папу, который тоже ушёл слишком рано. Так что я – дитя любви. Но после их расставания стала маме не нужна: я была для неё только следствием, плодом любви к отцу. А сама по себе, как отдельный человек, ей не нравилась – потому что выглядела совсем на неё непохожей.
Мама была яркой, женственной брюнеткой такого «цыганского» типа. Её везде замечали, называли красавицей. И на её фоне я, целиком пошедшая в отца – худенькая, бледная, с тонкими белыми волосами, – смотрелась, на её взгляд, невзрачно.
Помню совсем ранние, до трёх лет, ощущения от своего отражения в зеркале. Я нравилась тогда себе необычайно! С удивлением и восторгом разглядывала своё отражение и думала: «О, какая же я замечательная и симпатичная!»
А потом, после развода, мама периодически комментировала мою внешность: «И чего ты такая бледненькая…», «Ну что ж ты такая блеклая у меня! Почему не в мать пошла?» Видимо, я напоминала ей об отце, и это провоцировало раздражение, изливавшееся – за неимением под рукой основного адресата – на меня.
Расставшись с отцом, мама с головой бросилась в обустройство личной жизни. Наверное, пыталась доказать себе или кому-то ещё (хотя понятно кому), что такая красавица точно не останется одна. А дочь сдала бабушке с дедушкой.
Навещала меня раз в две недели на час-другой или (совсем изредка) оставаясь ночевать. Появлялась яркая, весёлая, энергичная, благоухающая французскими духами. Дома сразу воцарялся короткий праздник. Я в немом обожании смотрела на неё влюблёнными глазами: мне так хотелось находиться с ней рядом, нравиться ей, быть ею любимой!
Но мама приезжала не ради меня. Она лишь отрабатывала свой родительский… нет, даже не долг – так, должок. И, сверкнув перьями (по меркам тогдашнего тотального дефицита она очень хорошо одевалась; выискивала по комиссионкам или покупала в «Берёзке» модные заграничные вещи), упархивала – туда, в мир ресторанов, персональных «Жигулей», «Волг» и грузных солидных мужчин в мешковатых костюмах. Мне тоже перепадали импортные одёжки и хорошие продукты: повторюсь, никто не обижал и ничем не обделял. Только для ребёнка не это ведь главное!
Меня кормили и одевали. Хвалили за то, что хорошо учусь – а училась я действительно хорошо, всё хватала на лету. Но никакого тепла от мамы с папой я не видела – проявленного, направленного, такого необходимого каждому ребёнку. Было ровно, нейтрально, никак. Когда существуешь сама по себе, без отца и матери при живых родителях.
Детская психика способна принимать даже самые патологические, неправильные вещи за данность, встраивать их в свою картину мира и считать нормой. Так и я полагала всё естественным, не понимала, что бывает по-другому. Ну не обнимают тебя, не целуют… Да в то время вообще все вели себя сдержанно.
В семье маминой сестры чувства к детям тоже особо не выражались ни тактильно, ни вербально. Не было принято говорить: «Ты мой любимый ребёнок», «Какой ты замечательный», «Ты хороший, молодец» и т. п. По тогдашним стандартам псевдокоммунистической морали детям в первую очередь внушалось: «Ты можешь и должен лучше».
Так что на фоне подобной идеологии мамино равнодушие не очень травмировало. Жила себе и жила, не обижают – и ладно. Меня интересовали школа, музыка, лёгкая атлетика. И казалось, всего этого хватало для заполнения тех мест, где должны обитать любовь и приятие.
Однажды мама сказала:
– Ну надо же, Инна, а я ведь совсем тебя не люблю…
Так, мимоходом. Между затяжками редкой заграничной сигаретой. Как будто немножко себя укорила, как будто чуть-чуть передо мной повинилась.
И это навсегда врезалось в память. Я на всю жизнь запомнила её слова, но не с обидой, не с болью – просто как факт. Даже сейчас, вновь и вновь оценивая ту, по нынешним меркам, чудовищную фразу, я чувствую не «Ах! Мама меня не любит…», а просто данность: «Ну не любит, что ж теперь».
А я маму очень любила и любовалась ею. Иногда, когда она оставалась ночевать у нас, то есть у бабушки с дедушкой, а утром собиралась на работу, я приоткрывала один глаз – так, слегка, чтобы мама думала, будто я ещё сплю, – и исподтишка наблюдала за ней: как она легко двигается, какие у неё красивые ноги, как одевается, красится, причёсывается. Мама казалась мне невероятно прекрасной.