Страница 20 из 26
Конечно, объяснять участникам Комиссии 1767 г., что крепостничество – это стыдно, было бессмысленно.
Далее Соловьев пунктиром отмечает долгий и очень сложный путь преодоления этих взглядов: «Представления, которые должны были мало-помалу подорвать ценность этого права и положения в глазах лучших людей, только еще начинали, и очень слабо начинали, проникать в общество; то было представление научное о государстве, о высшей власти и отношении ее к подданным, отношении, не похожем на отношение помещика к крепостным и отнимавшем у последнего царственный колорит; потом представление о рабстве как печати варварского общества, представление, оскорбительное для людей, имеющих притязания на образованность; представление о народности, о чести и славе народной, состоящих не в том, чтоб всех бить и угнетать, а в содействии тому, чтобы как можно меньше били и угнетали.
Чтобы все эти представления, усиливаемые все более и более европейскою жизнью народов, сообща и распространением просвещения мало-помалу подкопали представление о высокости права владеть рабами, для этого нужно было пройти еще веку»54.
Напомню, что Россия считалась варварской страной в том числе и потому, что в странах Запада рабами могли быть представители другой расы, но никак не белые люди.
Положение защитников крепостнического статус-кво было непростым. После Полтавы Россия вступила в Европу – нравилось это последней или нет (конечно, не нравилось). Понятно, что лучшим представителям элиты, в том числе Екатерине II, не хотелось быть там на положении Чингиз-хана или Сулеймана Великолепного, притом, что большинство дворян было вполне довольно именно таким положением, находя в этом своеобразное удовольствие. Оно даже и не подозревало о существовании Монтескье и «главного русофоба» Руссо и прекрасно себя чувствовало в качестве полноценных владельцев себе подобными.
Однако для людей, владевших пером, опровержение обвинений европейцев в «варварстве» стало очень важной задачей.
Основная линия защиты состояла в том, что самодержавие объявлялось особой формой монархии, большая сила и жесткость которой определялась громадными размерами страны; ведь и Монтескье считал, что чем больше территория, тем сильнее должна быть центральная власть.
Крепостничество также трактовалось как особенность России, в которой иностранцы в силу незнакомства с нашей спецификой понять ничего не могли, притом, что благосостояние «вольных» земледельцев Европы считалось худшим, нежели русских.
Шли годы. За последнюю треть XVIII в. человечество на Западе прожило не одну жизнь. Началось крушение Старого Мира – революции в Америке, а затем Великая Французская начали отсчет современности.
Со времен Уложенной Комиссии многое изменилось и в России. Она пережила Пугачева, две войны с Турцией, поучаствовала в трех разделах Польши, раздвинула свои границы и после Итальянского и Швейцарского походов с точки зрения внешнего могущества находилась, условно говоря, на пике имени А. В. Суворова.
В 1801 г. на престол вступил новый император. Его отец и дед были убиты, называя вещи своими именами, собственной дворней, пусть и свободной юридически. Александр I искренне желал – по крайней мере поначалу – ограничить свое самодержавие и изменить положение крепостных крестьян.
Тем самым борьба с «клеветниками России» обрела не просто актуальность, но прямую злободневность, поскольку теперь с ними неявно солидаризовалась верховная власть.
И вот в 1803 г., через несколько месяцев после закона о вольных хлебопашцах, по которому помещики получили право освобождать крестьян с землей за выкуп, Карамзин публикует свое «Письмо сельского жителя».
Это – одна из первых печатных деклараций зарождающегося русского консерватизма, которая, собственно говоря, и появилась именно тогда, когда возникла потребность «консервировать» самое необходимое из нужного – крепостное право.
Какое чтение!
Как за полвека изменился русский язык – при том, что слово «русский» еще пишется с одним «с»!
Карамзин поступает квалифицированно и остроумно – он создает то, что сейчас в науке именуется имитационной контрфактической моделью.
То есть он исходит из допущения, что планируемые Александром I реформы уже проведены, и описывает ситуацию, которая должна стать их результатом.
Рассказчик (повествование идет от первого лица), не дожидаясь «повеления свыше», несколько лет назад сразу дал своим крестьянам чуть ли не полную вольность, и вот что из этого вышло.
«Я вырос там, где живу ныне. Путешествие и служба совершенно раззнакомили меня с деревнею; однакож сделавшись рано господином изрядного имения, и будучи, смею сказать, напитан духом филантропических авторов, то есть, ненавистию ко злоупотреблениям власти, я желал быть заочно благодетелем поселян моих: отдал им всю землю, довольствовался самым умеренным оброком, не хотел иметь в деревне ни управителя, ни прикащика, которые нередко бывают хуже самых худых господ, и с удовольствием искреннего человеколюбия написал к крестьянам: «Добрые земледельцы! Сами изберите себе начальника для порядка, живите мирно, будьте трудолюбивы и считайте меня своим заступником во всяком притеснении»55.
Возвращаясь после долгого отсутствия «к пенатам родины» (первое слово тогда писалось с большой буквы, а второе – с маленькой!), автор-филантроп был убежден, что найдет «деревню свою в цветущем состоянии; как поэт воображал богатые нивы, пажити, полные житницы, избыток, благоденствие, и сочинял уже в голове своей письмо к какому-нибудь рускому журналисту о щастливых плодах свободы», которую он дал крестьянам.
Вместо этого он увидел «бедность, поля весьма дурно обработанные, житницы пустые, хижины гниющие…». Старики, которых он помнил «еще с ребячества», открыли ему причину этих метаморфоз.
Отец героя жил в деревне и сам следил за тем, чтобы не только его, но и крестьянские поля хорошо обрабатывались. Урожаи поэтому были выше, чем у многих соседей, барин богател, а крестьяне не беднели.
А та «воля», которую «филантроп» дал последним, «обратилась для них в величайшее зло: то есть, в волю лениться и предаваться гнусному пороку пьянства». Из-за неумеренного «служения» в «храмах русского неопрятного Бахуса», т. е. в кабаках, будни у них превратились в праздники и они теперь могут повсеместно «избавляться от денег, ума и здоровья… ибо в редкой деревне нет питейного дома»56.
После этой минорной интродукции разворачивается описание торжества политэкономии сентиментального крепостничества, имеющего, что характерно, все признаки советского «производственного» фильма, вроде «Кубанских казаков»: «Я возобновил господскую пашню, сделался самым усердным экономом, начал входить во все подробности, наделил бедных всем нужным для хозяйства, объявил войну ленивым, но войну не кровопролитную (интересно – а какую? – М. Д.); вместе с ними, на полях, встречал и провожал солнце; хотел, чтобы и они и для себя так же старательно трудились, вовремя пахали и сеяли; требовал от них строгого отчета и в нерабочих днях; перестроил всю деревню самым удобнейшим образом; ввел по возможности опрятность, чистоту в избах, не столько приятную для глаз, сколько нужную для сохранения жизни и здоровья».
В результате «и друзья земледелия и друзья человечества могут с удовольствием взглянуть на мои поля, село и жителей его»57.
Разумеется, в полном соответствии с жанром, его деревня, подобно колхозу из фильма «Трактористы», приходит к изобилию и процветанию – все благодарны ему за трезвый образ жизни, получаемое от работы удовольствие, обретение «зажиточности» и т. д.
В письме присутствуют также и другие атрибуты пасторального текста – школа, достойный священник, аптека, в которой они вдвоем «творят чудеса», сад, парк, сельские праздники у господина, который лично выкопал у проезжей дороги колодец, обложил его белым камнем и, лежа на дерновом канапе, с удовольствием глядит, как люди «пьют его воду»…