Страница 17 из 33
— Я потом сниму в купе, мам.
Крупный снег падал на крыши, на обнаженные деревья, на воды залива и острова. Но тут же таял. Женя смотрел на мокрый город под белой завесой, на черные деревья в саду — на одном из них остались три сморщенные ранетки. Он чувствовал на себе взгляды родных, но не мог, не хотел отвести взгляда от окна. Он увидел как вдали по склону холма подымается Игорь, долго смотрел на него и сказал:
— Гошка вон идет.
— Съежился весь, а плащик-то легонький, да промокает наверно, — сказала мать.
— Насть, подогрей чайник, мы попьем, да и идти уже, а вы не провожайте, чего мокнуть.
Через полчаса Волков и Нелюбин шли к вокзалу по пустынной, какой-то совершенно гарлемской улице. Слева от них тянулся ряд зданий из темного, бывшего некогда красным, кирпича. Это были цеха кондитерской фабрики. Из окон вырывались клубы душистого пара, пропитанного ванилью. В небе загудело, заворчало, загрохотало. И снег пошел пуще, ручьи на потеющем крупнозернистом асфальте стали обильней.
— Зимняя гроза. Говорят, к голодовке бывает или еще к чему-то такому, — сказал Игорь.
— Да ну, ерунда, так здорово. Смотри, карта, — Нелюбин поднял влекомую ручьем размокшую игральную карту. — Валет пиковый.
— «Покер». Повезет тебе.
Гром становился все сильнее, сильнее, громче, и вдруг разом перестал, и воцарилась тишина, пахнущая свежеиспеченным хлебом — к фабрике примыкал хлебозаводской цех. Окна цеха были настежь открыты. Несколько солдат в фартуках поверх расстегнутых сальных «хэбэ» стояли, перекуривая, у окна.
— Теплом как оттуда веет, да, Жек.
— Да. Странно — и промозгло и уютно.
— Это из-за хлебного духа. Постой-ка, Жень. Эй! Слышь, ребят! Продайте-к буханочку, а?
Один из солдат сказал:
— Сигареты есть? — Лови.
Игорь поймал горячую ржаную буханку и закинул в окно пачку сигарет.
— Ну, спасибо. Счастливо!
— Потрясающий хлеб, на, Жек, в поезд возьмешь.
Нелюбин улыбнулся:
— Он остынет до поезда, давай съедим, — и разломил хлеб надвое.
— Как вкусно…. Я сейчас просто зарыдаю, — проговорил Волков, похрустывая хлебной корочкой.
За углом хлебзавода была трамвайная остановка. Трамвай, в который вошли Игорь и Женя, долго не трогался, и те немногие пассажиры, что были — вышли.
— Не опаздываем?
— Нет, но минут пять если не поедет, пешком пойдем, — ответил Нелюбин. Он отщипывал хлеб, лежащий во внутреннем кармане пальто. Тепло ощущалось и через пиджак и рубашку.
Вожатый прошел по улице вдоль вагона и полез по лестнице на трамвайную крышу.
— С этими… с «рогами» что-то, — сказал растерянный Волков.
С минуту вожатый топал по крыше, потом спустился, зашел в кабину и трамвай тронулся.
— Как странно все, как странно…. — Нелюбин смотрел в окно. — И трамвай весь пустой.
— За это я тебя и… ценю. Все как во сне. И с Тимохой. Но с ним не как во сне, с ним просто весело, радостно. Смотри, твою фирму проезжаем, каботажную. И вообще, я тобой доволен.
— Я тоже тобой доволен.
— Слушай, мы можем тут даже покурить, да? До вокзала минуты полторы еще. — Игорь тихо засмеялся.
— Давай-давай. — Нелюбин оглянулся. Вожатый не мог их видеть.
Волков опять засмеялся, еще тише. — На.
Женя дважды затянулся сигаретой и сказал:
— Больше не хочу, — и опять отвернулся к окну.
Трамвай уже ехал по улице, выводящей к вокзалу. Улица была длинной, шла под уклон, и трамвай набирал скорость, громыхал, громыхал. Холмы города разворачивались, удалялись и вырастали. Окрестные здания сдвинулись назад, вдали появилась черная стрела заброшенной, давно отключенной телебашни, за ней открылась белая башня, новая, но она сливалась со снегом и вырисовывался лишь смутный ее контур. Дом под старой башней тоже был почти что не виден…
Поезд опаздывал. Снег падал, падал. Нелюбин и Волков молча стояли на перроне. Через несколько метров он кончался. Вдали мигали зеленые, красные семафоры, мазутные железнодорожные полотна скрещивались, уходя в захламленную сиротскую даль пригородного побережья. Недоуменный призыв пароходной сирены, где-то там, за рядами пакгаузов, за выбитой каменистой пустошью, оглашал промозглую атмосферу округи. И вскоре хлопья снега уже не кружились — низвергались с неба по идеальной вертикали, бесшумно и скоро. Московский поезд медленно надвигался в белых потемках полудня.
…И под звуки того же концерта — малочисленный десант, покинув бледную синеву неба, покрытого перистыми облаками, подобными белопесчаным отмелям в океане, слетает на некогда восставшие, оцепенев на века, каменистые волны пустыни, окаймленной серпантином холмов. Витают редкие снеговые крупицы, сметенные с далеких ледников воздушным течением.
И один из парашютов, еще полный трепета неба, еще не полегший на сушу, вспыхивает от твердой, тугой струи пламени. И тускло блеснули баки огнемета на спине неторопливого человека, что переходя от одной каменной гряды к другой, обнаружился и исчез, на миг явив четкий и сосредоточенный профиль, испещренный каплями пота…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
К концу «елки» взопрел в дедморозовской шубе так, что пот застил глаза, сочась из-под косматых наклеенных бровей. Голова под шапкой горела, хотя капли, стекающие по шее вниз, казались прохладными. Во рту, облепленном бородищей, было солоно. Но мысли, верней чувства, произвольно облекающиеся образами, были яркими, полновесными, роскошно-печальными. Я уже раздарил подарки (взрослые щелкали «поляроидами» детей на фоне меня) и начал было прощальный свой стишок, но пришлось послушать песенку. Песенка была на португальском. Я смотрел на очень смуглое и в то же время бледное от преизбытка радости и волнения лицо ребенка (девочка, лет 5–6) в центре выедающих мне глаза матово мерцающих кругов. Эта черно-прозрачная кожа — как вода на дне кимберлитовой трубки… (Трубка выработанная. Алмазы там давно не добывались, но в детстве, в день экскурсии на вертолете, я верил, что смотрись сквозь иллюминатор в эту воду под завесой осеннего дождя — увидишь сокровище…) А, еще змея. Это десятый класс. Один день каждую неделю ездили на военный (назывался машиностроительным) завод. Практика на фрезерных станках, но чаще в упаковочном цехе. Рогатые мины «начиняться» отправлялись куда-то в другой город. В тот день до завода доехали, но пошли с другом в лес за кедровыми шишками. Ветрено-солнечный день. Вершина тысячелетнего кедра, пружиня, качалась так, что перехватывало дух (страха не помню) и казалось возможным перепрыгнуть на другое дерево, выждав очередного натиска ветра. Волнующаяся зелено-голубая тайга простиралась до самого горизонта. Была вторая половина дня. Мир звенел музыкой ветра, в которой — ни единого звука с завода и лагерной зоны (сияли кровли на далеких крышах цехов, да остро поблескивали стекла сторожевых вышек). Так вот, змея. Она струилась по берегу ручья, близ которого развели костер, осмаливали шишки. Тогда у меня не было такого отвращения к змеям. Друг затолкал ее в бутылку с помощью ветки, но вся змея не влезла и хвост свешивался (хотели в бутылке привезти ее в город) и кожа на месте сгиба была черно-прозрачной. В стремительной воде ручья — небо, приближающееся, наливающееся глубиной, да скользкие темные камни…
… В кабинете, где я переодевался, переводил дух после «елки» и съел восхитительный апельсин — во всю стену фотография. Панорама Мозамбика. Небоскребы Африки. Вид побережья с высоты птичьего полета. За кабинетным окном — над крышей просвет в небе. Весенний какой-то просвет. О подоконник звучно дробилась талая вода оттепели. Ах, эти просветы в зимнем небе, когда вдруг пусто, пронзительно, и во всем щемящая юность. И смотришь в небо, а видишь (словно оттуда, с неба, или как будто там зеркало) сегодняшнего себя в залитой отступающим светом дня просторной комнате с бликом на стене. Три часа назад, когда вышел из дому и шел через Рождественский монастырь — такой же просвет был. Девчонка-послушница сдвигала деревянной лопатой битый лед в сторону, к исковерканному обгорелому автомобилю у монастырской стены, появившемуся здесь после беспорядков. На ходу я услышал — она напевала песенку про день рождения. Внутри водосточных труб с грохотом осыпался лед. Еще до «елки» успел отбить друзьям телеграммы. Купил магнитофонной пленки в киоске у почты.