Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 4



Вячеслав Репин

Халкидонский догмат

Прошли годы, прежде чем я научился понимать одну удивительно простую вещь. Самое неожиданное в жизни это не перемены, а возврат к старому. Возврат к прежним местам, лицам, взглядам, к вещам из прошлого. Когда я только поселился в Париже, а это было лет двадцать тому назад, я был непоколебим в своей уверенности, что дорога на родину мне закрыта навсегда. Из Советского Союза всё еще кто-то уезжал. Я оказался в числе беглецов, а статус эмигранта конечно на что-то обязывает. И тем более не могло мне прийти в голову, что к возвращению меня однажды подтолкнут житейские обстоятельства, что это случится из-за женщины…

Париж оставался людным даже в разгар лета. Июль выдался жаркий. Но центральные улицы всё еще были запружены толпами туристов и горожанами. Над городом висела сиреневая дымка. Настоящая жара в Париже бывает не так часто. Но все, кто однажды ее застал, долго потом помнят эту полуреальную, зыбкую вуаль, которая висит над головой с утра до вечера. В глазах плывет, все краски смешиваются. Не этими ли полуобморочными впечатлениями и вдохновлялись когда-то импрессионисты? Неуловимых оттенков, серовато-розовая дымка нежит глаз в небе Иль-де-Франса в дни зноя и, как оказывается, еще при сильном атмосферном загрязнении.

Жару предвещали по самый конец августа. Перспективы на лето сводились для меня к самому малому. Лето предстояло провести в городе. Лишь изредка, раз-два за лето, я мог планировать короткие поездки на ближайшее нормандское побережье. Отпускных дней мне больше не причиталось. В начале июня мне пришлось отпроситься с работы в счет отпуска. В Москве мне вдруг досталось наследство, небольшая квартира, и я не мог не поехать, следовало уладить первые формальности. Когда же через две недели я вернулся назад во Францию, на меня обрушилось неожиданное известие: я попал в список увольняемых. Штат сокращали…

В то время я всё еще зарабатывал на жизнь немецкой классической литературой. Словно заботливая мачеха, она кормила меня, поила и вроде бы не спешила избавиться от нахлебника. Частный лицей им. Шарля Луи Монтескьё, слывший престижным в среде зажиточных семейств семнадцатого округа Парижа, прославился хорошим уровнем преподавания языков. Кресло директора заведения тогда всё еще занимал книголюб эльзасец. Он и принял меня когда-то в штат, закрыв глаза на потерянные советские дипломы. Кроме немецкой литературы, я преподавал еще и русскую. Получалось, что одним выстрелом я убиваю двух зайцев. Ко всему прочему преподавание позволяло не слишком сильно увиливать от главного призвания, от литературы.

Впрочем, иллюзий никто уже не строил. Спрос на основные европейские языки падал из года в год. Немецкий и русский вышли во Франции из моды. Питомцы лицея больше увлекались компьютерным инглишом, как я его называл. Некоторые порывались взяться за изучение китайского. На учебных советах уже не раз поднимался вопрос о введение китайского языка в базовую учебную программу лицея. А пока суд да дело, я преподавал по сокращенной программе, и уже задолго до увольнения это сказывалось на окладе. Соответственно и пособие по безработице, на которое я вправе был рассчитывать по увольнению, натекало довольно скромное…

В жизни каждого человека бывают периоды, когда всё идет наперекор задуманному. И как ни старайся, всё равно не удается ничего изменить. Меня преследовали одни неудачи. Но у людей несемейных, – а многие творческие люди вести семейный образ жизни просто не умеют, – довольно часто всё складывается не так, как они задумали. Я давно наблюдал эту жизненную закономерность тут и там. А затем стал замечать, что на меня распространяется всё то же самое. Не всё подчиняется одним нашим желаниям. И если разобраться, этим явлениям нет объяснения.



Почему все эти неприятности обрушиваются на меня именно сегодня, спрашивал я себя? Почему это происходит как раз в тот момент, когда на родине, в России, для меня вдруг приоткрылась дверь? Случайно ли всё это? На ум приходила чья-то остроумная шутка: случайность – это такая жизненная ситуация, когда Бог вмешивается в жизнь людей незаметно.

Не отгремела ли эпоха отлынивания от основных гражданских обязанностей, спрашивал я себя? Не пора ли возвращаться домой, в Россию? И не на месяц, не на два, как это случалось на протяжении последних лет, а на веки вечные? Ведь не ровен час, на родине опять начнут закручивать гайки, неугодных и баламутов опять начнут выпроваживать на чужбину, а я даже не успел еще по-настоящему вернуться…

Дни напролет я проводил в парке Монсо. В знойные летние дни этот небольшой парижский парк напоминает оазис среди пустыни. Попадать сюда с опаленных зноем улиц, в этот благоухающий рай, где каждый уголок наполнен пьянящими запахами стриженой травы, щедрого полива, – при сорокоградусной жаре это казалось сущим блаженством. Хотелось часами сидеть в тенистой прохладе столетних платанов. Прохлаждаться в тиши и свежести можно было до бесконечности. В какой-то момент даже трудно становилось перебороть в себе состояние какого-то бездумного, благодушного пренебрежения ко всему на свете. Недаром говорят, что бесшабашность – сестра благодати. О чем все забывают, так это о том, что достается она отнюдь не за какие-то особые заслуги. Чаще всего просто так, ни за что ни про что. Этому учил, кажется, еще Августин Блаженный. Не здесь ли выход? – спрашивал я себя. Во дни сомнений и тягостных раздумий это действительно казалось спасением…

В вечерние часы я цедил в парковой тени дешевенький коньяк «He

К концу недели жара в городе стояла несносная. В парк я отправился раньше обычного. Асфальт обжигал подошвы мокасин. Казалось, еще немного – и тротуар под ногами начнет плавиться, как воск. Благо, боковые аллеи оставались непокрытыми, просто присыпанными и утрамбованными. На первой же уединенной скамейке в сквере у пруда я открыл прихваченный с собой томик Германа Мелвилла и намеревался скоротать здесь час-другой.

С утра я перечитывал повесть Мелвилла «Билли Бадд, формарсовый матрос», которая подвернулась мне под руку накануне вечером. С первых же страниц повесть чем-то меня поразила. Я сразу порылся в своей скромной домашней библиотеке и откопал кое-что об авторе. Давно замечено, что не последнюю услугу в таких случаях оказывают книжные предисловия, ведь в хаосе современного книгоиздания разобраться всё труднее, и обыкновенные предисловия бывают своевременным подспорьем, потому что они под рукой, а в русских изданиях прошлых лет их помещали чуть ли не в каждой книге. Так я и обнаружил, что судьба Мелвилла чем-то напоминает мою собственную. С этой минуты чтение повести обрело для меня какое-то новое бездонное измерение. Текст захватил меня с головой.

Я вдруг испытывал странное и по-своему мучительное удовольствие. Так бывает, когда обнаруживаешь родство с незнакомым человеком. С Мелвиллом меня роднило не только изгойство и какое-то врожденное аутсайдерство, но что-то такое, чего мне даже не удавалось сформулировать. Мне казалось, что мы вполне могли бы оказаться братьями, появись мы на свет в одну эпоху, в одной стране. Но больше всего удивляло, пожалуй, то, что такой вот ювелирной работы текст, который я сегодня перелистывал и который представлял собой без сомнения вершину письменной культуры, увидел свет лишь через тридцать лет после кончины автора. Не приговор ли это всей пресловутой мировой культуре, в том смысле, как мы ее понимаем и превозносим?