Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 102

Теща по его просьбе дала ему прядь волос Мэри (интересно, как теща и жена воспринимали все его признания и безумства?), он писал ей растроганно: «С ее кольцом я не расстаюсь ни днем ни ночью и снимаю его с пальца, лишь когда мою руки. Воспоминания о ее прелести и совершенстве не оставляют меня даже и на эти краткие мгновенья. Я должен сказать, положа руку на сердце, что ни во сне, ни наяву не могу забыть о нашем жестоком испытании и горе и чувствую, что не смогу никогда… Если бы Вы знали, с какой тоской я вспоминаю теперь три комнатки в Фернивалс-Инн, как мне недостает этой милой улыбки, этих сердечных слов, скрашивавших часы нашей вечерней работы или досуга, когда мы весело подшучивали друг над другом, сидя у камина, — слов, более драгоценных для меня, чем поклонение целого мира. Я помню все, что бы она ни говорила, что бы ни делала в те счастливые дни. Я мог бы назвать Вам каждый отрывок, каждую строчку, прочитанную вместе с нею…» еще теше, в 1840 году: «…иногда она являлась ко мне как дух, иногда — как живое существо, но никогда в этих грезах не было и капли той горечи, которая наполняет мою земную печаль; скорее, это было какое-то тихое счастье, настолько важное для меня, что я всегда шел спать с надеждой снова увидеть ее в этих образах… Мысль о ней стала неотъемлемой частью моей жизни и неотделима от нее, как биение моего сердца».

Форстеру, 25 октября 1841 года: «Не могу выразить Вам печали, какую испытываю при мысли, что другой, а не я, разделит с Мэри могилу. Я хотел бы раскопать ее, спуститься в склеп, где никто не должен видеть ее, кроме меня. Желание быть похороненным рядом с нею так же сильно во мне теперь, как и пять лет назад. Я знаю (ибо уверен, что подобной любви не было и не будет), что это желание никогда не исчезнет. Ах, мне хотелось бы теперь похитить ее оттуда, хотя я знаю, что ее мать, братья и сестры имеют больше формальных прав на близость к ней». Питер Акройд: «Высказываются предположения, что все это время Диккенс чувствовал страстную привязанность к ней и что ее смерть казалась ему некоей формой возмездия за его сексуальное желание — что он, в некотором смысле, убил ее». Глупо спорить со специалистом по викторианству, но нельзя исключить, что все было приземленнее: просто Диккенс ее любил, надеясь когда-нибудь как-нибудь (мало ли что может произойти в жизни) на ней жениться, — и вот ее не стало…

Он сообщил издателям, что очередных выпусков «Пиквика» и «Твиста» не будет (такое никогда в его жизни не повторится), и уехал с Кэтрин на ферму в Хэмпстеде; пошли слухи, что он сошел с ума, умер или сидит в долговой тюрьме, и издатели были вынуждены разъяснять, что он «оплакивает смерть дорогой юной родственницы». Кэтрин была на третьем месяце беременности; у нее случился выкидыш. Какие чувства она испытывала к сестре и как вообще перенесла всю ситуацию — никто не знает. «Поддержать» ее мужа приехали Эйнсворт, Берд, Форстер. Она в поддержке как будто и не нуждалась. В начале июня они вернулись на Даути-стрит и Диккенс продолжил работать. Служащему лондонского муниципалитета, выдававшему журналистам разрешение присутствовать на судебных процессах, 3 июня: «В следующем выпуске „Оливера Твиста“ я намерен вывести судью; в поисках судьи, который своей жестокостью и грубостью заслужил бы того, чтобы его „показать“, я, разумеется, набрел на мистера Лейнга, прогремевшего на весь Хеттон-гарден. Я достаточно о нем наслышан, но я хочу описать его наружность, для чего мне необходимо его повидать… И вот мне пришло в голову, что, может быть, под Вашим покровительством мне посчастливилось бы проникнуть на минуту в суд».

Оливера пристраивают в лавку гробовщика, он убегает от жестокого обращения и попадает в шайку воров: хитрый еврей Феджин, грубый Билл Сайкс, мальчишки-подручные и непотребные девицы. Из предисловия к позднему изданию романа:

«В свое время сочли грубым и непристойным, что я выбрал некоторых героев этого повествования из среды самых преступных и деградировавших представителей лондонского населения… У меня были веские причины избрать подобный путь. Я читал десятки книг о ворах: славные ребята, одеты безукоризненно, кошелек туго набит, преуспевают в галантных интригах… Но я нигде не встречался… с жалкой действительностью. Мне казалось, что изобразить реальных членов преступной шайки, нарисовать их во всем их уродстве, со всей их гнусностью, показать убогую, нищую их жизнь… значит попытаться сделать то, что необходимо и что сослужит службу обществу… Холодные, серые, ночные лондонские улицы, в которых не найти пристанища; грязные и вонючие логовища — обитель всех пороков; притоны голода и болезни; жалкие лохмотья, которые вот-вот рассыплются, — что в этом соблазнительного? Однако иные люди столь утонченны от природы и столь деликатны, что не в силах созерцать подобные ужасы. Они не отворачиваются инстинктивно от преступления, нет, но преступник, чтобы прийтись им по вкусу, должен быть, подобно кушаньям, подан с деликатной приправой… Но одна из задач этой книги — показать суровую правду, даже когда она выступает в обличье тех людей, которые столь превознесены в романах… В то же время возражали против Сайкса, — довольно непоследовательно, как смею я думать, — утверждая, будто краски сгущены, ибо в нем нет и следа тех искупающих качеств, против которых возражали, находя их неестественными в его любовнице. В ответ на последнее возражение замечу только, что, как я опасаюсь, на свете все же есть такие бесчувственные и бессердечные натуры, которые окончательно и безнадежно испорчены».

Никакой романтической, как в «Бригаде», взаимной любви и поддержки нет, Сайкс и Феджин ненавидят и презирают друг друга, у них угрюмые лица, горящие глаза — зло у Диккенса всегда написано у злодея на лице и видно во всех его движениях, вдобавок они постоянно сами с собой вслух болтают о своих злодействах.

«Я этого добьюсь, — прошептал Феджин. — Тогда она не посмеет мне отказать. Ни за что, ни за что не посмеет. Я все обдумал. Средства под рукой и будут пущены в ход. Я еще до тебя доберусь!

Он бросил мрачный взгляд назад, сделал угрожающий жест, глядя в ту сторону, где оставил негодяя, более храброго, чем он сам, и пошел своей дорогой, теребя и туго закручивая костлявыми пальцами складки рваного плаща, словно руки его сокрушали ненавистного врага».

Еще один злодей: «…он как будто не ходит, а крадется и при ходьбе поминутно оглядывается через плечо сначала в одну сторону, потом в другую. Не забудьте об этом, потому что глаза у него так глубоко посажены, как я ни у кого еще не видела… Губы у него бледные и искусанные, потому что с ним случаются ужасные припадки, а иногда он даже до крови кусает себе руки».

Феджин особенно омерзителен, у него на руках не пальцы, а когти, весь он скрюченный — это чудовище создано в соответствии с шаблоном изображения евреев в литературе и на сцене в XIX веке. (В 1830-х годах евреям запрещалось владеть магазинами в черте Лондона, они не могли быть адвокатами, учиться в университетах, избираться в парламент.) Некоторые читательницы были возмущены, газета «Джудиш кроникл» позднее недоумевала, почему «одни евреи исключены из тех, кому сочувствует великий писатель и друг угнетенных», Диккенс отвечал, что писал в соответствии с исторической правдой — именно евреи были чаще всего скупщиками краденого, — но ко второму изданию «Твиста» текст откорректировал, более двухсот раз заменив слово «еврей» на «Феджин» или «он». (В 1949 году семья Розенберг из Бруклина требовала запретить изучение «Твиста» в школе, но суд проиграла.)

«На театре существует обычай во всех порядочных кровавых мелодрамах перемежать в строгом порядке трагические сцены с комическими, подобно тому как в свиной грудинке чередуются слои красные и белые. Герой опускается на соломенное свое ложе, отягощенный цепями и несчастьями; в следующей сцене его верный, но ничего не подозревающий оруженосец угощает слушателей комической песенкой». Диккенс вроде бы иронизировал над этой традицией, но отойти от нее не посмел: «Твист» полон затягивающих действие и ничего интересного не добавляющих комических сцен со второстепенными персонажами из тех, кто калечил детство Оливера. А тот попадает к доброму богатому джентльмену, снова к ворам, и опять в приличную семью, где есть прекрасная девушка Роз, — никто не сомневается, что это портрет Мэри Хогарт: «Ей было не больше семнадцати лет. Облик ее был так хрупок и безупречен, так нежен и кроток, так чист и прекрасен, что казалось, земля — не ее стихия, а грубые земные существа — не подходящие для нее спутники».