Страница 15 из 102
Сироту Оливера — он, конечно, потом окажется сыном джентльмена, куда ж без этого (дань старинным романам), — попечители «пристраивают» то туда, то сюда.
«Иной раз, когда производилось особо строгое следствие о приходском ребенке, за которым недосмотрели, а он опрокинул на себя кровать, или которого неумышленно обварили насмерть во время стирки белья — впрочем, последнее случалось не часто, ибо все хоть сколько-нибудь напоминающее стирку было редким событием на ферме, — присяжным иной раз приходило в голову задавать неприятные вопросы, а прихожане возмущались и подписывали протест. Но эти дерзкие выступления тотчас же пресекались в корне после показания врача и свидетельства бидла; первый всегда вскрывал труп и ничего в нем не находил — это было в высшей степени правдоподобно, а второй неизменно показывал под присягой все, что было угодно приходу, — это было в высшей степени благочестиво. <…>
— Мальчик, — сказал джентльмен в высоком кресле, — слушай меня. Полагаю, тебе известно, что ты сирота?
— Что это такое, сэр? — спросил бедный Оливер.
— Мальчик — дурак! Я так и думал, — сказал джентльмен в белом жилете.
— Тише! — сказал джентльмен, который говорил первым. — Тебе известно, что у тебя нет ни отца, ни матери и что тебя воспитал приход, не так ли?
— Да, сэр, — ответил Оливер, горько плача.
— О чем ты плачешь? — спросил джентльмен в белом жилете.
И в самом деле — очень странно! О чем мог плакать этот мальчик?
— Надеюсь, ты каждый вечер читаешь молитву, — суровым голосом сказал другой джентльмен, — и молишься — как надлежит христианину — за тех, кто тебя кормит и о тебе заботится?..
— Прекрасно! Тебя привели сюда, чтобы воспитать и обучить полезному ремеслу, — сказал краснолицый джентльмен, сидевший в высоком кресле.
— И завтра же, с шести часов утра, ты начнешь трепать пеньку, — добавил угрюмый джентльмен в белом жилете. <…>
Совет собрался на торжественное заседание, когда мистер Бамбл в великом волнении ворвался в комнату и, обращаясь к джентльмену, восседавшему в высоком кресле, сказал: — Мистер Лимкинс, прошу прощения, сэр! Оливер Твист попросил еще каши!
Произошло всеобщее смятение. Лица у всех исказились от ужаса.
— Еще каши?! — переспросил мистер Лимкинс. — Успокойтесь, Бамбл, и отвечайте мне вразумительно. Так ли я вас понял: он попросил еще, после того как съел полагающийся ему ужин?
— Так оно и было, сэр, — ответил Бамбл.
— Этот мальчик кончит жизнь на виселице, — сказал джентльмен в белом жилете. — Я знаю: этот мальчик кончит жизнь на виселице».
От этих сцен чувствительная викторианская совесть — а образованный викторианец с радостью умилялся добродетели и скорбел о поруганной невинности — начинала в муках корчиться…
По сравнению с «Пиквиком» Диккенс сильно шагнул вперед в изобразительном мастерстве — в «Твисте» впервые появились его причудливые портреты.
«— Я мистер Ноэ Клейпол, — сказал приютский мальчик, — а ты находишься у меня под началом. Открой ставни, ленивая тварь!
С этими словами мистер Клейпол угостил Оливера пинком и вошел в лавку с большим достоинством, делавшим ему честь. При любых обстоятельствах большеголовому, толстому юнцу с маленькими глазками и тупой физиономией нелегко принять достойный вид, и тем более это трудно, если к таким привлекательным чертам прибавить красный нос и короткие желтые штаны». «Мальчик, обратившийся с этим вопросом к юному путешественнику, был примерно одних с ним лет, но казался самым удивительным из всех мальчиков, каких случалось встречать Оливеру. Он был курносый, с плоским лбом, ничем не примечательной физиономией и такой грязный, каким только можно вообразить юнца, но напускал на себя важность и держался как взрослый. Для своих лет он был мал ростом, ноги у него были кривые, а глазки острые и противные. Шляпа едва держалась у него на макушке, ежеминутно грозя слететь; это случилось бы с ней не раз, если бы ее владелец не имел привычки то и дело встряхивать головой, после чего шляпа водворялась на прежнее место».
Эти мальчишки, между прочим, тоже сироты, но жалости у автора к ним нет. Диккенс никогда не любил тех, кого называют «хулиганами», не умилялся над ними и ссылок на трудное детство не принимал.
С Макроуном под Новый год достигли компромисса: тот отказывается от исторического романа, зато уменьшает с 250 до 100 фунтов гонорар за «Очерки». А 6 января 1837 года Кэтрин родила первенца, Чарлза Каллифорда Боза. Помогали с родами ее мать и свекровь, а муж — вместе с Мэри — ушел из дому покупать жене подарок. Мэри — кузине: «…каждый раз, когда она [Кэтрин] видит своего ребенка, она плачет и говорит, что она не в состоянии нянчить его… Она должна помнить, что у нее есть все на свете, чтобы сделать ее счастливой, в том числе Чарлз, который так бесконечно добр к ней…» Кэтрин страдала послеродовой депрессией, тогда таких слов не знали и что делать тоже не знали; великий современник Диккенса Чарлз Дарвин в аналогичной ситуации догадался, что надо отвлечь жену музыкой, Диккенсы до такого не додумались и просто передали ребенка няньке, а Мэри переехала к ним насовсем — помогать управляться с хозяйством. Чьей инициативой был ее переезд, неясно. Жизнь девушек с замужними сестрами (братьями) была довольно обычным делом, но и дома Мэри вполне могла остаться: она не была старой девой, и дом ее родителей был открыт для ухажеров. Вероятно, главную роль в переезде сыграла взаимная симпатия (или нечто большее) между Чарлзом и Мэри. Год спустя Диккенс вспоминал: «Я никогда не был так счастлив, как там, в Фернивалс-Инн… я снял бы эти комнаты и сохранял их пустыми, если бы мог…» (запись в дневнике от 6 января 1838 года).
Весь 1837 год Диккенс писал параллельно «Пиквика» и «Твиста» и редактировал «Альманах Бентли» — тогда его здоровья еще хватало на все. После рождения сына он нанял маклера искать семье новый дом и уехал с женой и свояченицей в Чок, там написал для сцены фарс «Жена ли она ему?». Любопытно, что при необычайной сценичности его романов он так никогда ни одной толковой пьесы и не написал. А ведь он даже работал так, как работают драматурги и вообще мастера диалогов (Дюма, например). Дочь Диккенса Мэйми однажды случайно подглядела, как он пишет (обычно он требовал полной тишины и никому не позволял вторгаться в его кабинет, но, когда она была больна, позволил ей лежать в кабинете на диване): «Отец очень быстро и деловито писал за столом и вдруг вскочил со стула и бросился к зеркалу, которое висело рядом и в котором я могла увидеть отражение нескольких сумасшедших гримас, которые он проделывал. Он быстро вернулся к столу, писал яростно в течение нескольких минут, а затем подскочил снова к зеркалу. Пантомима была возобновлена, а затем, повернувшись в мою сторону, но, видимо, не замечая меня, он начал быстро говорить вполголоса. Вскоре это прекратилось и он возвратился к своему столу, где продолжал молча и спокойно писать до самого обеда»[14]. Надо думать, его как драматурга губили отсутствие лаконизма, неумение сосредоточиться на одной сюжетной линии и чрезмерная любовь к деталям — литературное рококо; позднее, когда его романы стали четче и суше, он, может, и создал бы первоклассную пьесу, но тогда он их уже почти не пробовал писать.
25 марта Диккенсы переехали в дом на Даути-стрит, 48: 80 фунтов в год, три этажа, 12 комнат, подвал, чердак, садик, наняли хорошего повара, горничную, без лакея глава семьи пока обходился. «Пиквик» к маю расходился в 20 тысячах экземпляров. Успех! Джентльмен! По рекомендации Бентли его избрали в Клуб Гаррика, где собирались писатели и актеры; он оказался очень «клубным» человеком, умел поддержать легкий разговор и привлекал всеобщее внимание, хотя, по словам современников, застольные истории брал из собственных книг и писем. Других слушал внимательно, все подмечал и потом пародировал, но не зло.
Он делал все, чтобы его образ жизни не был похож на родительский. Был пунктуален, как король, помешан на чистоте и порядке: каждая безделушка должна стоять на том месте, какое он ей определил. Из воспоминаний его сына Генри: «У каждого мальчика был свой особый колышек для шляпы и пальто: раз в неделю проводился капитальный осмотр нашей одежды, и один из нас назначался хранителем игрушек, которые он должен был собрать в конце каждого дня и разложить по своим местам… не очень удивительно, что мы встречали это со смешанным чувством неприязни и сопротивления. Правда, мы не позволяли себе высказываться открыто. Наша обида принимала другую форму, более коварную: мы шептались между собой, жалуясь на наше „рабство“».
14
Dickens М. Charles Dickens By His Eldest Daughter. London: Cassell & Co, 1885.