Страница 14 из 72
По правде, настроение у Капитана с утра было паршивенькое – угадал встретиться минут двадцать назад с дозиметристом Крючниковым, тот тоже ехал в колхоз. Жили они в соседних подъездах, надо же было выйти в одну минуту и столкнуться: Крючников с рюкзаком в сторону горки, Капитан с рюкзаком и байдаркой, чисто верблюд, в гараж, то есть навстречу. Не поздоровались – это ладно, плеснули друг на друга брезгливой ненавистью; и жалко, что свою растратил на урода, и крючниковскую отлепить от себя пока не получалось, вот и скручивает.
Позавчера чёрт их свёл в курилке около санпропускника. Все – а было в курилке человек шесть – вспоминали только что прошедший в городе День Победы, митинг, гулянья, пьянку, конечно, как без неё, салют, на который городская власть беспримерно раскошелилась, хоть и не круглая дата… ну, было, что вспомнить – Праздник. И тут с привычной ироничной ехидцей встрял этот Крючников.
– А чего праздновали? это ж день траура: двадцать миллионов бедолаг сдуло, а мы шапки вверх бросаем, тьфу! Кому такая победа? Еще раз победим, и некому будет с цветочками вокруг памятников бегать. Что празднуем-то, что? Вон немцы проиграли и живут как сыр в масле, а мы без штанов, но – празднуем, идиоты. Заперли людей в Ленинграде, а теперь надуваемся – блокада, герои, отдали бы – и миллион людей жив остался… Победи-ители, – и захихикал.
Слушать его было противно, но ещё противней было то, что и остальные, кому было так же противно, с гаденькой соглашательской улыбочкой кивали и молчали. И ветеран-танкист Иван Павлович Репин, и желторотый молодой специалист Лёшка Чашин. «Что ж вы, псы, киваете?» – злился Капитан, собирался уж умнику ответить, но, прежде чем открыть рот, сообразил: что ни скажи, прозвучит, словно он какой-нибудь партийный агитатор, и все, кто думает и чувствует, как и он, вообще пересядут на другую скамью, такая уж любовь к нынешним коммунистам, всякое дерьмо готовы слушать, лишь б с этими партийными прохиндеями не соглашаться. Злость душила.
– Заткнись! – только и выдавил он из себя.
– Что? Возразить даже нечего? – понесло Крючникова дальше, – залепили вам мозги кумачом да на работу разрешили два дня не приходить, вы и рады.
Тут он ему и вмазал. Сопатку разбил, кровь на белом халате зачем-то напомнила ему красные гвоздики, не букетом, а россыпью, как вчера перед памятником неизвестному солдату, единственному в городе, во дворе 37-й школы, в которой большинство из команды в своё время учились и собирали на этот памятник «пирожковые» деньги.
А ведь точно – чёрт свёл. Пожаловался бы Крючников начальству – рукоприкладство на работе, на режимном-то предприятии! – тормознули бы его с колхозом и – все наполеоно-мюнхаузенские планы рухнули. Но Крючников не пожаловался – у него был свой набор очков, только опять хихикнул из-под ладони, зажимавшей нос… провоцировал, чёрт. Ещё миг и Капитана бы переклинило, тогда ему хоть дюжину Крючниковых выставляй – когда переклинивало, в нём просыпался какой-то дикий дух, при этом, вопреки логике одержимости, приходило удивительное спокойствие, прояснялась голова, и, что самому бывало удивительно – время замедлялось, мгновения хватало, чтобы разглядеть тысячу нюансов, причём, как казалось, и те, которые случатся только в следующее мгновение, и – конечно же – непонятно откуда приливала к мышцам сила. Сам он называл это яростью благородной, и в редких, больше в доинститутской молодости, драках с этой яростью один стоил троих, если не пятерых, хоть никаким единоборствам никогда не обучался.
На счастье, проходил мимо курилки Николаич, обнял, увёл.
В пультовой разбавили соточку, успокоился.
– Ты прямо какой-то Махно – красных трясёшь, белых бьёшь, – увещевал друга Николаич, напомнив, как перед самым праздником Капитан – вообще неслыханное дело! – так тряхнул за лацкан второго секретаря парткома Гаркова, что, то ли шов на пиджаке у того разошёлся и затрещал, то ли шейные позвонки запели. Теперь вот Крючников
– Одинаковые мразины, дерьмоносцы, только один гадит из парткома, а у другой в курилке воняет.
– Чем этот-то не угодил?
– Да-а.. – отмахнулся Капитан.
– Надо было говорить с ним, что ж кулаками? – Николаич всё-таки был интеллигент.
– Говорить? Договоримся скоро… – Капитан хрустнул кулаком, выпуская через него остатки агрессии, – ведь русский же человек, не поляк, не западенец какой-нибудь.
– Считаешь, что русские какие-то особенные? – посмотрел из-под очков, явно провоцируя Капитана на эмоциональную аргументацию, которой ему для своей физико-исторической теории явно не доставало.
– Конечно! – на эту тему Капитан провоцировался легко.
– Вот и лопнем скоро от своей особенности! Я тоже помню, как в детстве распирало – я родился в СССР, я живу в СССР… Такая гордость, ну, просто счастье… – подливал Николаич.
– Разве плохо?
– Погоди… что гордость – не плохо, плохо, что она оказалась не обеспеченна некоей правдой, как деньги золотом. Была бы обеспечена – не расходилась бы сейчас по всем швам. Представь, всего за одно поколение: мы гордились, наши дети плюются.
– Мои не плюются.
– Это хорошо, но, во-первых, в стране не только твой… твои дети, есть и крючниковские…
– А во-вторых, – перебил Капитан, – сами-то крючниковы – не дети! Мне кажется, он, как только родился, сразу начал хихикать.
– Над чем?
– Ну, не знаю… сиськи мамкины не понравились. Представляешь, собака – сосёт, заливается молоком и тут же хихикает: сиськи у тебя неправильные, жилки кривые, вот в Америке сиськи правильные, и жилки ровненькие, в полосочку, со звёздочками. Бог ошибся, родив его здесь, потому и уютно ему в чужих идеях. Да только ли ему…
– Мы будем истинно свободны от влияния чужеземных идей лишь с того дня, когда вполне уразумеем пройденный нами путь… – процитировал Николаич, с недавнего времени собиравший всяческие мудрости о пройденном нами пути.
– Пока уразумеем, они страну до смерти захихикают, сволочи.
Николаич откровенно любовался другом – большим бы мог стать лидером, когда б не сразу бил в морду… хотя, если б не бил, а всё время сдерживался, то стал бы другим человеком, человеком-нелидером… парадокс! Грустно рассмеялся.
– Я бы тоже посмеялся, если б плакать не хотелось.
– Тебе? Плакать? – в представлении Николаича его друг Шура Скурихин был парень железный, но сейчас услышал нотку… нет, не бессилия – растерянности?
«Или всё-таки бессилия, если опять дошло до кулаков?»
– Ладно бы ещё по молодости… – вздыхал Николаич, имея ввиду историю, когда Шуру едва не отчислили с последнего курса за похожую историю, в Абакане, где он, будучи комиссаром факультетского стройотряда, тоже разбил сопатку начальнику краевого штаба. Обошлось, начальник штаба официального хода делу не дал, ибо блюститель стройотрядовского сухого закона сам был пьян, но биографию Шуре подкорректировали, и, похоже, не первый раз.
Поспешил подбодрить:
– Да пусть себе хихикает, что тебе-то?
– Нет, не пусть. Он же не просто хихикает, он ведь и живёт так, чтоб всё вокруг было хуже и хуже – хихиканья его должны же быть оправданы, у него же чуть не припадок от каждого нашего успеха, он, крыса, у любого плюса вертикальную палочку отгрызёт, чтоб только минус остался… ты бы слышал, сколько в его «хи-хи» было ненависти – и к чему?!
– Может, это та ненависть, от которой и до любви – шаг?
– До могилы ему будет шаг, – опять хрустнул кулаком.
– Не заводись, я серьёзно: уж если мы чем и особенные, так это тем, что можем с утра родину любить, а к вечеру ненавидеть.
– Не наговаривай… и не путай никогда родину и государство, – соточка принялась.
– Как это?
– Как – мать и председателя профкома, Бога и генерального секретаря КПСС. Не этим мы особенные. Но то, что особенные – это правда, и это здорово… только при чём здесь русские? Все особенные, и именно поэтому они существуют. Понимаешь, особенные – существуют, перестал быть особенным – перестал быть. Мы и живы, покуда особенные