Страница 1 из 10
Стас Колокольников
День Бахуса
Sua quemque deorum facies
(На лице каждого бога написано кто он)
1
Раствори нас в водах жизни, как если бы мы были в винном погребе вечного Соломона!
(из молитвы дионисийских архитекторов)
Если ты спросишь меня, кто я такой, то проще уже известных слов не найти. Было у меня когда-то преотличное имя, но одно происшествие стерло его из памяти, и я едва совсем не позабыл его. И вспоминаю лишь смутно. Иногда.
А что до остального, так оно кануло вслед за именем.
Правда, всё случилось не вдруг и не сразу. Начался сей casus secundi с того, что я решил, подобно славному калифу аль Мамуну, достать какое-нибудь ослепительное сокровище, окруженное ореолом бесчисленных интригующих историй. Однако сокровище не из тех, что извлекают при помощи кирки и лопаты, а из тех, чья природа, словно лампа Аладдина, отзывается на любое желание и дается в руки посредством заклинаний.
В то время, в самом начале лета, я только обустроился в скромном домике на берегу горного озера и изрядно потел, орудуя дешевыми шариковыми авторучками. И буквально изнывал от бессилья и бесплодных потуг.
В мои планы входило в сжатые сроки трех летних месяцев разродиться литературным творением. В этом я видел первый шаг к намеченной цели обладания сокровищем. Почему? Просто более всего я верил в магию слова. И книга должна была открыть мне путь в новую жизнь.
Однако обеспокоенное сознание выстраивало преграды и упорно сопротивлялось, не желая связываться со столь непостижимой задачей. Не расположенное к такому не благодарному ремеслу оно выплевывало лишь редкие вымученные капли, которые я тут же старательно размазывал на строчки.
Тщетно я потом пытался узреть в них хоть частицу достойного. Всё, что угодно, но то, что выходило из-под пера, напоминало не более, чем лихорадочный бред, который так часто, потеряв семью и кров, несут бродяги в пылу белой горячки и одиночества.
Понимая, что выдавливать из себя, как из полупустого тюбика, в общем-то, не честно и глупо, я все же не смог отказывать себе в удовольствии продолжать рассеянно теребить чистые листы и деловито постукивать по ним ручкой в ожидании чуда. И иногда это самое чудо, скромное, как ситцевые в голубой горошек занавески у меня на веранде, снисходительно проявлялось. Вот тогда я и начинал строчить, словно обезумевший медиум. Хотя поначалу я больше напоминал новобранца пулеметчика, который залег за деревней в овраге и, еле сдерживая оружие, нервно трясется, не в силах остановить стрельбу.
Бывало перед ужином, на голодный живот, я исчиркивал такие внушительные кипы бумаги, что казалось, нащупываю точку опоры, от которой, по моему неясному разумению, можно было, то ли оттолкнуться и полететь, то ли совершить головокружительный пируэт. То ли на худой конец просто проделать ловкий трюк или фокус.
Мне это было необходимо. С настойчивостью новорожденной зверушки я упорно тыкался в самые глухие места своего сознания, вынюхивая следы своего предназначения.
Не скажу точно, как чувствуют себя будущие матери, вынашивая под сердцем нежно любимый плод, но, приехав к озеру и вкусив все прелести новой жизни, я, возможно, начал переживать нечто подобное. С той лишь разницей, что порой мне казалось, будто под сердцем я ношу холодную лягушкой. А то, может, и с десяток уродливых жаб, которых молодым царевичам пришлось бы долго целовать в засос, чтобы эти отвратительные цфардеа (жабы) превратились во что-нибудь путное.
Впрочем, дурные наваждения посещали не часто. В заброшенном пансионате, где я снимал комнату, хватало занятий и развлечений. Пансионатом я называл горстку полуразрушенных домиков, составлявших некогда детский лагерь отдыха, куда в летние месяцы родители с радостью отсылали своих беспокойных отпрысков.
Всего лишь второй или третий год пансионат пустовал, а выглядел, как забытое богом и разграбленное индейцами первое поселение миссионеров на берегах Америки. Моя фигура на фоне полуразваленных и постанывающих от ветра строений смотрелась несколько нелепо и печально – то ли чудом выживший и одичавший поселенец, то ли вконец запутавшийся в личной жизни молодой абориген.
Босой и заросший, как дервиш, задерганный путаными мыслями и сомнениями я слонялся по окрестным каменным лепешкам, которые вследствие работы ветров и других местных климатических особенностей приобрели формы гигантских вымерших животных и древних идолов. Собранные вокруг пансионата в сумерках они походили на жуткий неземной зоопарк. Опыленный космической экзотикой он отзывался на струнах сознания небывалой глубиной, оставляя там плотный протяжный отзвук, похожий на замирающее эхо выстрела, сливающееся с гулом сходящей лавины.
В многочисленных нишах и площадках, похожих на верхние палубы огромного корабля, устроенных природой по своему вкусу среди дремавшего камня, днем я скрывался от одиноких пастухов и пьяницы-сторожа, любителей до застольных разговоров ни о чем. Особенности их профессии налагали на беседу отпечаток легкого безумия трудных пациентов психиатрической лечебницы, охотливо раскрывающих всю свою подноготную. Они сутками напролет пили разбавленный спирт и курили паршивый табак. И спьяну принимали меня за нечто сверхъестественное, способное увидеть в них стертые узоры вечной жизни, которая к ним не имела уже никакого отношения.
Еще до приезда в пансионат я утратил способность непринужденного общения с людьми. Человеческая речь вызывала у меня панический страх туземца перед огнестрельным оружием. Обычные земные люди пугали меня похуже, чем иные монстры и лярвы. Своим обывательским идиотизмом они доводили меня до белого коления, когда я врезался лбом в их бараньи лбы, участвуя в сумасшествии междоусобных войн за щепоть табака и горсть сухарей. И я решил, держаться от людей подальше. Их присутствие было лишним.
В моей молодой и творческой голове непрерывно рождались причудливые образы будущих книг, отнимая все необходимое внимание. Неутомимой ордой они носились по осваиваемому пространству, находя его вполне пригодным для тотальных игр. Они весело истребляли друг друга, и тут же вновь плодились, словно кошки на чердаке.
Метаморфозами происходившими в голове я объяснял свои странные выходки, приводившие в изумление даже искушенных безобразников и хулиганов. Впрочем, кое-кто находил другие причины, в вину всему ставилось мое чрезмерное увлечение возлияниями. На это списывалось всё, что ставило меня в невыгодное положение.
Да и как иначе можно объяснить, к примеру, неестественные перепады в настроении, когда от болтовни, перемалывающей в минуту мегатонны чуши, я переходил к столь же неумному сосредоточенному молчанию обиженной коровы. А от меланхоличного бездействия к таким колебаниям воздуха, что несчастных бесов, всюду таскавшихся за мной, охватывала жуткая истерика. Они начинали верещать и так истошно вопить, словно подавились раскаленными углями.
Не спорю, в один кувшин, представляющий внутренний сосуд души, я часто помещал самые несхожие субстанции. Столь разные, что легче камень смешать с водой, а теням обрести плоть. И мне еще доставляло удовольствие наблюдать, как всё в моем сосуде шипит и булькает на грани взрыва.
Будучи еще несмышленым птенцом, явно выраженным бабуррусом (baburrus, балбес), и дня у меня не обходилось без того, чтобы я не отдегустировал литр-другой красного вина. И обязательно poto crapulum, то есть пить допьяна, а не как-нибудь bibere, immo poto – пить, слегка пьянея.
Бахус, хоть длинные языки и болтают, что он путается с Фетидой, с юных лет стал мне близким другом, братом, кумом и сватом. Ведь никто иной, как он, балуется этим миром, словно ребенок с любимой игрушкой. Одно время его даже называли Спасителем, и во многих древних мистериях он представал перед народом как дитя. Впрочем, мало ли кто кого и как называл, а уж тем более, кто к кому и в каком обличье являлся. В этом сложном вопросе надо иметь редкую бдительность и осторожность, обман здесь имеет особый смысл.