Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 13



И думать потом о ней забыл. А мать ныла, всё просила и просила взять в дом Маланью, молодую вдову Иванову, что под лёд зимой ушёл. Душа у Петра к ней не лежала, помнил и любил свою Наташеньку, соловушку-певунью. Рано их поженили, детьми почти, три года жили у матери, пока дом не поставили свой. Жили дружно, справно. Ласковая, смешливая, синеокая Наталья была хорошей хозяйкой. Как забудешь такую? Слова громкого друг другу не сказали, а работали вместе как! – люди дивились, как они под стать друг другу подобрались: жёнка стройная, тоненькая, а в работе не уступала мужу. Братья Натальи родней своих стали, а мать сыном называла. А как родился Ванятка – счастливей на белом свете никого не было, наглядеться не могли друг на друга и на сыночка!

Говорят, счастье – что солнышко, улыбнется и скроется. Так и вышло. Ушёл на Волгу с рыбной артелью, весенняя путина самая богатая – рыба сама идёт в руки.

Возвращался довольный – его старшим выбрали с обозом идти, как самого дельного и ловкого. Первый из струга выскочил на берег, искал глазами свою любушку, хотел похвастаться. Тут к нему бабы подбежали, плачут, а Пётр понять ничего не может, оглядывается. Даже когда увидел чёрный обгорелый остов своего дома, и то ничего понять не мог, стоял оглушённый, никого не слышал. Братья обступили, свои и Натальи, что-то говорили, и тех не слышал. Пошёл вкруг угольев, окликая Наталью, кричал-звал во весь голос! Пытались его остановить, завести к матери, но никто совладать с ним не мог, уходил ото всех… Сына принесли, в руки давали – не брал, отталкивал… Мать в ноги валилась, хваталась за кровиночку – убегал от родной, всё ходил-звал Наталью… Водой холодной окатили – на минуту остановился, посмотрел на люд, страшно так посмотрел, и стал у каждого спрашивать: «Где Наташа?» Народ испугался, стал расходиться, а Пётр сел посередь бывшего дома и просидел целую ночь.

На похоронах был тих, даже улыбался, но молчал. Так промолчал месяц. Старший брат, Герасим, забрал Ваньку к себе, Пётр перешел в старую избу матери, жил с младшими братьями бок о бок, те его сторожили, следили, как за малым, боялись, что с собой что-то сотворит. На сына не глядел, отворачивался, даже толкал его зло, с того и убрали Ванятку от отца.

Любая рана рубцуется, заживает, любое горе забывается. Отошёл и Пётр. Первым делом забрал сына к себе, стал растить. Разом братья оженились, в один год свадьбы играли, одну весной, а другую – осенью. Тесно стало в старом доме, отстроили первым молодым хатёнку сообща, все помогали, и свои родные, и соседи. Решил Пётр уйти, младшему оставаться надо при матери. Поговорил с роднёй, поклонился людям, помощи попросил, чтоб малый домик возвести. Только на пепелище не пошёл, ближе к яру выбрал высокое место, подальше ото всех. Домик в три оконца, невысокий, осилили миром в недолгий срок. И стал жить бобылём молодой мужик. А его, статного молодца, работника хорошего, многие старые девы и вдовицы молодые за себя прочили, тропу протоптали вдоль окон, даром, что далеко ходить. И корову ищут у пустого двора, и на речку глядеть идут. То Ванятку понянчить будто забегут, пирожком угостить, то курице голову отрубить просят, за десять дворов за тем идут. Пётр не отказывает: скольких кур жизни решил, один Бог знает… А понахальнее из баб придумали купаться под яром, плещутся, в мокром исподнем бегают. До самых морозов лезли дуры в воду, визжали от холода. А зимой у вдовиц то печь не топится – дымит (печи тоже недавно стали выводить, раньше по-чёрному топили, у кого и до сей поры так водится), то дверь вывалится. И бегут не к соседям, а на яр, к Петру! И смех, и грех! И то понять можно – трудно бабе одной… А одна окаянная бабёнка при нём в прорубь сиганула, будто поскользнулась. Вытащил, куда ж деваться, а она, синяя от страха и холодной воды, хватается за него, в глаза заглядывает, и тут умудряется силки расставлять. Думала, что поймала, сейчас домой поволокёт, разденет и сушить станет… А Петруша обнял крепко, всю дорогу в лицо дышал, а привёл в избу старому Епифану, тоже бобылю. Та и не разберёт к кому попала, быстрей с себя всё скинула мокрое, голышом встала посередь избы, дрожит, как лист осиновый… А тут борода седая ей в лицо тычется, орёт что-то… Открыла зенки, а это старик толкается, тулупом укрывает. А Петра нет! Так зиму и перезимовала со стариком, болела, он отхаживал… Что меж ними было-не было, про то сказано много по селу, проходу не давали потом.

Ванятка рос улыбчивым, ласковым. Поначалу было больно узнавать синие глаза Натальины, видеть такой же золотой пушок на тельце, как у любимой. Даже вострый носик был у мальца мамин. И волосом пошёл в мать, только ходил по-отцовски цепко, был рослым не по возрасту. Потом привык, не сравнивал. Разве что кольнёт в сердце, когда Ванятка бежит к нему навстречу, не чуя ног… Тогда и нахлынет: так неслась когда-то милая Наташа…

Прошло ещё два года, за то время пожила у него одно лето Маланья, уговорила, таки, мать. Маланья вертлявая, бойкая, угодливая во всём, но полюбить он её почему-то не смог. Он и дома-то почти не был: в то лето сгоняли казаков со всех сторон строить новый сторожевой городок на Волге. Встречала молодица дома, а радости большой не было. И Ванятка гаснуть стал, почти не улыбается, худой какой-то, вниз смотрит. Понять никак не мог – с чего ребёнок чахнет? Подумал, что вытягивается, растёт. Раз вернулся по осени домой, поздно уже было, темно, никто на голос не откликнулся. Хотел к матери идти, тут кто-то заворошился на лавке, подошёл, а это Ванятка лежит. А Маланьи нет. Обнял сына, а он лёгкий, как птенчик, весь дрожит, уткнулся к нему в плечо горячим носиком и плачет… Еле нашёл огниво, – в печи-то ни уголька!, – высек огонь, огляделся: в избе грязно, холодно, чугунки пустые… Затопил печь, отыскал репы, кинул варить… А сам Ванятку с рук не спускал, согреть будто своим теплом хотел.

Через час прибежала Маланья: узнала, что вернулись станичники. Она у матери своей грелась, бросив пасынка. Так она и прежде делала: уйдет к своим, оставив голодного мальчика одного. Втайне извести хотела неродного, мешал он ей, не нужен был вовсе. Мальчик никому не жалился, даже бабушке ничего не говорил. А ему пятый годок, не умеет готовить: летом на огороде кормился морковкой да капустными листьями, до бабушки редко добежит, та ему пирожок в руки сунет, иногда молочка плеснёт. А смотреть ей за ним некогда, внуки народились от младшего, их стережёт. Другая бабушка померла уже, дядья и тётки далеко живут, у них полно своих детишек.

Маланья завертелась перед Петром, залопотала что-то… И тут в первый раз накрыло Петра, да так, что себя не помнил: такая ярость в нём клокотала, красным огнём злость закипела! Кабы не убежала Маланья из-под рук, недаром такая юркая, убил бы в горячке. Больше не возвращалась… Потом Егор её взял за себя, с ним и живёт. И решил тогда Петр не брать больше никого, чтобы до худа не дошло.

По весне Пётр стал плотничать. Пошёл по реке лес для городков, и станице перепадало, а с того и дома строить начали многие. Нравился Петру дух лесной, древесный, готов был зарыться в щепу с бородой и дышать дремучим смолистым запахом. Раз стоял Пётр на высоте, видит, девица плывёт, воду несёт, коромысло ходит на плечах… От солнца ли, от работы, но заиграло озорство в мужике, спрыгнул он рысью перед девушкой:

– Дашь напиться?

Та уставилась на него огромными глазами, зарделась маковым цветом:



– Пей, не жалко!

Припал к холодной водице, напился, но ведро отпускать не торопится – узнал внучку Лукерьину.

– Пусти! – слегка повела плечами девушка, а сама улыбается. Косы чёрные по высокой груди вниз бегут, губы припухшие, сочные, как вишенка…

– Как звать-то?

– Марьей.

– Как живёшь? Никто не обижает?

– Пусть кто попробует!

– А замуж за меня пойдёшь?

– Пойду!

– Жди сватов!

Вот и весь разговор. Целый день Пётр был сам не свой, смеялся, удивляя товарищей. Вечером пошёл к брату Герасиму, он за отца был у них, сказал, что жениться собирается. Тот крякнул, припомнил Маланью. Потом спросил, кого наметил в жёны. Узнав про Марью, крякнул в другой раз. Помолчали.