Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 33

– Ты, отец, как я посмотрю, здорово загибаешь, – усмехнулся Иштуган. – Чем уж так мешает тебе вибрация?

– Как это чем? – взвился Сулейман. – С меня валы спрашивают, га?.. Спрашивают. Давай-давай!.. А как их дашь, коли чуть увеличишь оборот станка – и станок и деталь дрожат, как… Тьфу!

– А других резервов у тебя нет?

– В том-то и дело, что нет! Что было, всё использовано. До микрона…

Иштуган снова улыбнулся одним уголком рта и отодвинул тарелку. Он уже насытился и теперь принялся за чай.

– Валы, наверное, скоро закончатся, вот и ваша проблема вибрации решится. У нас же серийное производство…

– Ты шутки не шути! – строго оборвал его Сулейман. – Тут дело такое… Не до смеха. «Ваша», «наша» – это не рабочий разговор. Ты лучше помоги отцу. У тебя голова посвежее.

– Ну нет, куда мне против тебя, отец… Молод ещё. Бороду надо сперва отрастить.

– Ну, ну, не скромничай. У козла с рождения борода, а ума до старости нет. Так что помогай-ка отцу – и никаких гвоздей… Поможешь, га? – Сулейман скосил чёрные блестящие глаза на сына. Сколько лукавства, хитрости, чувства гордости за сына, сколько неуёмного желания добиться своего было в этих уразметовских, подобных чёрной искре глазах!

– Подумаю, коли просишь, – сказал сын на этот раз серьёзно и тоже с достоинством, – хоть я занят сейчас стержнями.

– Вот это молодец! – воскликнул Сулейман. – Не даёшь отцу погибать.

Часы пробили восемь. Потом девять, Сулейман и не заметил, как шло время. А спохватившись, заволновался, вскочил из-за стола.

– Так! – обхватил он ладонью бритый подбородок. – Значит… не пришёл. Ну что ж! – Он взглянул на своих домочадцев: они стояли понурившись у дверей. На их лицах он прочёл ту неловкость, которая охватывает обычно людей, когда, обманув их ожидания, к ним не приходит желанный гость. – Что ж! – повторил он. – Не будем из-за этого портить себе настроение. Давайте садитесь и несите всё, что только есть самого вкусного.

Но шутка не получилась. Наоборот, она усилила неловкость. Однако Гульчира и Марьям пошли исполнять просьбу отца, а Нурия осталась, прислонившись к углу книжного шкафа. Сулейман подошёл к ней и молча погладил по голове.

Часы пробили десять. И прозвучали эти десять ударов так, будто десять раскалённых гвоздей забили в самое сердце старого Сулеймана. Но даже тут он не показал своего горя близким людям. Громко расхваливал он каждое кушанье, дочерей и сноху за умение кухарить, сыпал шутками и хохотал, как самый беззаботный человек на свете.

Глава вторая

– Ладно, Оленька, я пошёл. Ты уж будь того… готова. Если что – с работы прямо гуртом…





Смахивая маленьким камышовым веничком пыль с костюма мужа, Ольга Александровна говорила:

– Не волнуйся, Мотенька. Не впервой ведь привечать мне гостей. Только вот солёных грибков нет у меня. Сегодня ночью вспомнила, – Хасан, бывало, очень их любил. Ну, да на колхозный базар сбегаю…

Матвей Яковлевич поцеловал свою старуху в лоб и по-молодому, лёгким шагом спустился с крыльца.

Стояло прекрасное солнечное утро. Асфальтовые тротуары ещё не совсем просохли от прошедшего ночью дождя. Воздух чистый, ни пылинки. Матвей Яковлевич глубоко-глубоко вздохнул. И его натруженная грудь, показалось ему, вобрала в себя с этим вздохом не прохладный чистый воздух, а блаженное чувство бездумной радости. Он весь приободрился. В суставах не чувствовалось никакой скованности. Он словно помолодел. И захотелось ему поскорее увидеть Хасана… Хасана Шакировича… увидеть и обнять вот на этой солнечной улице, на виду у всех.

Поглядывая по сторонам, он шагал легко, точно окрылённый, и вдруг заметил посередине чистого, залитого солнцем тротуара багряный дубовый лист. Матвей Яковлевич остановился, поднял лист, на котором бисеринками блестели капельки росы, и тотчас вспомнилось ему детство, слепой скрипач Хайретдин, дед Сулеймана, любивший распевать удивительные баиты[6] о рубщиках дуба – лашманах.

На босоногого русоголового парнишку, понимавшего немного по-татарски, производили впечатление не столько слова, сколько леденящий сердце напев, который лился из полураскрытых уст слепца, напоминая бесконечное завывание осеннего ветра. И мальчику начинало казаться, что дедушка Хайретдин не поёт, а плачет, но только без слёз. А в груди старика гудят, шумят, как дубы в ветреный день, гнев и ропот сотен тысяч обойдённых жизнью, обездоленных людей, чьи кости гниют в тех дремучих лесах, о которых поётся в баитах.

На ярмарке Ташаяк и без дедушки Хайретдина было много калек-татар, распевавших песни о старине. Но они пели баиты про бог весть когда живших турецких султанов да ещё про какие-то балканские войны. А дедушка Хайредтин пел о местах, которые ребятишки знали как свои пять пальцев и на которых они жили сами. Поэтому, сбившись в тесный кружок, они часами простаивали возле дедушки Хайретдина, что сидел, поджав под себя ноги, в замасленной приплюснутой тюбетейке и чёрном, надетом поверх длинной белой рубахи камзоле. Они бережно опускали в его кружку гроши, что бросали ему сердобольные прохожие.

…Когда-то вокруг Казани шумели столетние дубы. Но вот по указу царя Петра в Казани было учреждено Адмиралтейство. Решено было строить свои корабли. Народ погнали валить столетние дубравы. За каждое клеймённое царскими «вальдмейстерами» дерево лесорубы отвечали головой. Если такой клеймёный кряж пропадал или повреждался, виновным отрезали носы, уши, нещадно били палками, а то и казнили. Так был казнён дед Хайретдина, батыр Рамай. Чтобы спасти жизнь другу, которого придавило дубом, он осмелился перерубить пополам клеймёное дерево. Говорили, что после смерти Рамая друзья в память о нём посадили на берегу Волги на самой высокой горе молодой дуб. Говорили, что дуб этот по сию пору стоит цел и невредим там, на берегу. Будто вершина его ушла под самые небеса, и будет он стоять вечно, потому как нет такой пилы, которой можно бы спилить его…

Сколько мечтали Матвейка с Сулейманом разыскать этот дуб! Дедушка Хайретдин говорил детям: «Кабы не был я убогим слепцом, показал бы я вам этот дуб… Не дал мне Аллах такого счастья. Об одном жалею: умру я скоро, а ведь, кроме меня, никто не знает места, где стоит тот дуб-великан!..»

Матвей Яковлевич ещё некоторое время рассматривал поднятый с дороги лист, потом, смахнув концом рукава росинки, положил в карман. «Покажу Сулейману», – мелькнуло у него.

Этот багряно-жёлтый лист сверкнувшей молнией осветил далёкое детство, и внезапно всплывшие из бездонного омута памяти воспоминания разбередили старику душу. Вдруг как-то удивительно свежо вспомнилось, что в то время всем в Заречной слободе – чесальными, прядильными, ткацкими фабриками, кожевенными, металлообрабатывающими заводами, шорными, обувными мастерскими, даже баней, даже жилыми домами – всем распоряжались хозяева или их спесивые управители. Рабочий люд и воздухом-то дышал вроде как с опаской, потому что, казалось, сам воздух в Заречной слободе принадлежит баям. Улицы, переулки, лавчонки, парки носили имена баев или уродливые, наводящие грусть названия, рождённые безрадостным существованием под их безграничной властью. Единственный в слободке сад и тот назывался «Садом горя».

Когда Матвею исполнилось тринадцать лет, он пошёл работать на завод Ярикова, что стоял тогда на краю зловонного болота. Ему повезло. Его приставили учеником к отцу, который работал там токарем.

Из рассказов старых рабочих и отца Матвей Яковлевич узнал позднее, что завод этот, нынешний «Казмаш», начали строить ещё во времена Севастопольской кампании. Принадлежал он тогда то ли деду, то ли прадеду Ярикова, а может, кому другому. Разное говорили.

Матвей Яковлевич пришёл сюда приблизительно спустя пятьдесят лет со дня основания завода, а он всё ещё походил на небольшую мастерскую. Всё его оборудование состояло из единственной паровой машины в шестнадцать лошадиных сил, трёх вагранок да двух-трёх десятков станков.

6

Баит – историческая песня, предание.