Страница 21 из 33
– Конец нашей уютной жизни, Яковлич, – часто повторяла она. – Ушли навсегда из нашего дома радость, веселье, молодость.
Да Матвей Яковлевич и сам чувствовал это. Гибель Васятки состарила его сразу лет на десять.
Они стали подумывать о том, не взять ли опять сиротку на воспитание. Взять малыша? Пугала старость. И Матвей Яковлевич решил приглядеться к ребятам из ремесленного училища.
Был выходной день, когда Матвей Яковлевич собрался в ремесленное училище при заводе. Большинство учеников разошлось – кто в гости, кто к родным. В огромной пустой комнате общежития, облокотившись на подоконник, сидел в одиночестве мальчик лет тринадцати-четырнадцати. За окном лил дождь. Было холодно, неуютно, тоскливо.
Ткнув коменданта локтем в бок, Матвей Яковлевич спросил его шёпотом:
– Чего это мальчонка такой грустный?
Комендант, инвалид войны, рассказал, что мальчик-сирота, в городе близких у него никого нет.
– В будни, – сказал он, вздыхая, – среди товарищей он совсем другой, а как выходной – беда. Нахохлится, что выпавший из гнезда птенец. Смотрю на него – сердце кровью обливается. Сам рос сиротой. Знаю, как горьки слёзы сироты. Как-то пожалел его и взял к себе домой. На второй раз позвал – не пошёл. У меня жена… гм… как бы сказать… не любит она людей, Матвей Яковлич. Как придёт кто, сразу ощетинится…
Матвей Яковлевич увёл мальчика к себе.
Это был Баламир.
В день приезда бабушки Минзифы Баламир вернулся поздно – в первом часу ночи. Матвей Яковлевич уже спал. Когда Ольга Александровна, торопясь порадовать юношу приятной вестью, сообщила, что за гостья ждёт его, Баламир не проявил ни малейшего признака радости, даже шагу не прибавил. А она-то наивно полагала, что он опрометью бросится в свою комнату. Нахмурив брови, юноша холодно спросил:
– С какой это стати она притащилась?
– Иди, иди, поздоровайся сначала с бабушкой, – с упрёком сказала Ольга Александровна, легонько подталкивая его, – потом ужин подам, вместе поедите.
Баламир, не отвечая, молча разделся и пошёл мыть руки.
Глава третья
Как ни старался Матвей Яковлевич, зная крутой нрав Сулеймана и его давние нелады с зятем, сохранить в тайне свою встречу с Хасаном Шакировичем, Сулейман каким-то образом сумел проведать о ней. Он был вне себя, рвал и метал, что называется. Директор, его зять, Хасан-джан, да чтоб проехал мимо, не признал Матвея Яковлевича!.. Вот тебе на!
Правда, за добрых двадцать лет, с тех пор как Хасан уехал из Казани, Матвей Яковлевич сильно изменился, и не удивительно, что кое у кого в голове не умещается, что сегодняшний Погорельцев с его белоснежной головой и усами и молодой русоволосый токарь Матвей – один и тот же человек. И всё же в чертах его лица, во взгляде и походке, во всём облике сохранилось что-то такое, что отличает лишь Матвея Яковлевича Погорельцева, и только его! Впрочем, недаром говорится, если у человека слепы глаза души, не помогут ему глаза на лбу. Непонятно, как можно не узнать человека, который приголубил, приютил тебя в трудную минуту, помог выйти на дорогу жизни, был тебе, собственно, за отца родного. Да как же это тебя угораздило, товарищ директор? Ведь это всё равно что плюнуть в колодец, из которого ты щедрой рукой черпал чистую родниковую воду. Как не отсох язык твой!
И без того взбешённый Ильмурзой, не посчитавшимся с отцовским словом, Сулейман, узнав вдобавок о неблагодарной выходке зятя, разбушевался, да так, что удержу на него не было. Разбередила эта несправедливость и старые душевные раны.
Сулейман-абзы, хотя при случае и не прочь был похвастать своим зятем, уже много лет таил в сердце своём горечь обиды на него. Не видел тесть от Хасана искреннего чувства уважения, почтительности, которым так дорожат старики татары.
Пока зять живал где-то на стороне и встречаться приходилось редко, это чувство угнетало Сулеймана, но как-то глухо и привычно.
Теперь же, когда Муртазин вернулся в Казань директором «Казмаша» и всякий, кому не лень, успел прослышать, что новый директор не изволил даже перешагнуть порог дома своего тестя, застарелая боль Сулеймановой обиды дала новую вспышку. Однако не идти же старику с повинной головой к зятю, раз он считал, что большая часть вины лежит всё же на Хасане.
С юных лет Сулейман не выносил никакой несправедливости. И взрывался он мгновенно, как пороховая бочка. Был такой случай ещё до революции: токари Сулейман и Матвей забежали мимоходом в литейную проведать своего дружка Артёма. Не успели они толком выкурить по папироске, в цехе появился сам хозяин завода Яриков. Был он какой-то усохший, костлявый, на одном ухе всегда болталось пенсне на серебряной цепочке, он то сдёргивал, то опять насаживал его на свой тонкий, хрящеватый, с хищной горбинкой нос. Губ совсем не видно было; в народе поговаривали, что он сжевал их от злости. Яриков напустился на рабочих:
– Эй вы, дармоеды, лодыри, почему простаиваете?! – И лихо подскочив к Погорельцеву, который попробовал возразить что-то, хлестнул его по щеке.
Погорельцев едва сдержал себя, хотя мог бы одним ударом прикончить Ярикова.
– Ты, хозяин, языком тренькать тренькай, а рукам воли не давай! – сказал он с угрюмой угрозой. – Запомни, – тебе же лучше будет; перед тобой люди, а не чурки стоят!..
Тонкие губы Ярикова презрительно передёрнулись. Смешно подпрыгнув, он ещё раз замахнулся на Матвея. Тут Сулейман не выдержал. Оттолкнув в сторону пузатого мастера, охранявшего хозяина, он схватил Ярикова одной рукой за воротник, другой за штанину, поднял в воздух и, не обращая внимания на визгливую брань его и вопли, зашагал к полыхавшим вагранкам, в которых клокотал расплавленный чугун.
Все оцепенели. Шляпа хозяина, его разбитое пенсне валялись на полу. Ещё мгновение, и разъярённый Сулейман бросил бы хозяина в вагранку. Багровые отсветы жаркого огня уже лежали на лице Ярикова. Он беспомощно сучил ногами, вереща, как боров под ножом.
– Сулейман, опомнись! – в один голос закричали Матвей и Артём.
– Уступать извергам?.. Уступать всякому негодяю, которому вздумается издеваться над нами, га? Нет, в вагранку их, всех в вагранку!..
Едва удалось остановить разъярившегося Сулеймана.
Когда за ним пришли жандармы, он, несмотря на настойчивые увещания товарищей, и не подумал прятаться. Сулейман схватил длинный железный прут и, рванув на себе ворот рубахи, закричал:
– Не подходи близко, в лепёшку расшибу! Стреляйте издали! – И, увидев, что жандармы растерялись, сам пошёл на них, высоко занеся железный прут над головой. Не так-то легко было жандармам связать и увести разъярённого Сулеймана.
С той давней поры за ним и осталось прозвище – «Сулейман – два сердца, две головы». С годами Сулейман, ясное дело, поутих. Но всё же лучше было его не сердить. Сегодня после смены, не помывшись как следует, Сулейман заспешил в заводоуправление, но директора в кабинете не застал. И неизвестно было, когда он вернётся. Перепугав секретаршу с крашеными лимонно-жёлтыми волосами и столь тонкой талией, что, казалось, достаточно порыва ветра, чтобы она переломилась надвое, Сулейман, поминутно чертыхаясь, прождал в приёмной около часа и наконец, махнув рукой: «Э, да провались он ко всем чертям!», решил отправиться домой.
Не разбираясь, где яма, где лужа, летел он, как стрела, выпущенная из туго натянутого лука. И вдруг остановился точно вкопанный. На дворе голосила старуха заводского вахтёра Айнуллы:
– Ой, мамочки, смотрите-ка на него, старого дурака! Куда забрался людям на посмешище?.. На сарай вместе с уразметовским ахутником… и гоняет себе голубей, негодник! Слазь, говорю, пока шею не сломал, старьё проклятое! Вот я тебе повыдеру волосы-то, мужлан!
Сулейману сразу всё понятно стало. «Уразметовский ахутник» – это его младшая дочь Нурия, «старьё проклятое» – дед Айнулла.
Сулейман вошёл во двор. В голубом небе, словно купаясь в розоватых лучах вечернего солнца, парили голуби. Щуплый дедушка Айнулла, сменив рабочий костюм на стёганый камзол-безрукавку, из-под которого виднелась длинная белая рубаха, стоял на крыше сарая и, откинув голову и приложив ладонь козырьком ко лбу, следил за полётом голубей. А Нурия в лыжных брюках и светлой кофточке, забросив на спину тяжёлые чёрные косы, стояла ещё выше, на самой голубятне, и, помахивая длинным шестом с тряпицами на конце, лихо свистела, ничем не хуже любого мальчишки.