Страница 21 из 30
– Тебе, я вижу, очень невтерпёж топить фашистов?
Не столько в словах, сколько в тоне Верещагина Урманов уловил скрытую усмешку.
– Ну что ж, что невтерпёж?! – отрубил он запальчиво.
Андрей, приподнявшись на локтях, пристально взглянул на Галима небольшими чёрными, глубоко посаженными глазами. В них блеснула ироническая искорка.
– Ух, какой горячий…
Галим не успел ответить, – лодку, словно мяч, стало бросать из стороны в сторону. Близко рвались бомбы. Раздался сигнал боевой тревоги. Верещагин мгновенно вскочил на ноги. На лице главстаршины сквозь густой загар проступила заметная бледность. «Неужто он богатырь только внешне?» – мельком взглянув на него, с сомнением подумал Урманов.
В следующую секунду они уже бежали на боевой пост. Всё обошлось благополучно. Но что-то не давало Галиму покоя. Как только кончилась бомбёжка, Галим, не откладывая, в упор спросил:
– Товарищ главстаршина, а вы, похоже, боитесь смерти?
– С чего ты это взял? – В голосе Андрея прозвучало искреннее удивление.
– Просто увидел, что вы давеча во время бомбёжки побелели, как лист бумаги. Ну и подумал…
Верещагин недоумённо поднял широкие жёсткие брови.
– Говоришь, побледнел? Андрей Верещагин побледнел? – почти шёпотом произнёс он.
Галим выдержал его холодный, презрительный взгляд.
– Я правду говорю, товарищ главстаршина, – твёрдо стоял он на своём.
– Ты это действительно видел? – вдруг спросил Верещагин Галима и, не ожидая ответа, вышел.
«Неужели он лишь представляется смелым?» – глядя вслед Верещагину, подумал Урманов.
Если бы Урманов был менее горяч и имел возможность понаблюдать за собой со стороны, как наблюдают за посторонним человеком, он бы, конечно, вспомнил, каково пришлось ему всего час назад, когда лодка быстро погружалась, уходя от бомб. Но так уж бывает обычно, что человек, хорошо видящий слабости других, совсем не замечает их у себя. Скажи кто-нибудь ему такие слова, он, пожалуй, возмутился бы побольше Андрея Верещагина.
После завтрака, подойдя к Галиму и положив ему на плечи свои большие, тяжёлые руки, Верещагин сказал беззлобно:
– Эх и остёр же у тебя глаз, парень! И потом – умеешь резать правду-матку в глаза. Хвалю!
– Так меня учили – говорить только правду, – сказал Урманов резко. Но, видимо, тут же раскаявшись в своём тоне, негромко добавил: – Поверьте, я не хотел вас оскорбить, товарищ главстаршина…
Верещагин миролюбиво кивнул, провёл пальцем по пуговицам Галима:
– Но слушай: я тебе тоже должен ответить…
В это время в отсек вошёл мичман Шалденко. Он был старше Урманова лет на пять, не больше.
Верещагин и Урманов вскочили на ноги, приветствуя его.
– Садитесь, садитесь! – сказал Шалденко. – О чём разговор?
– Вот Урманов обвиняет меня в трусости, – объяснил совершенно серьёзно главстаршина.
– Да ну?.. – удивлённо протянул мичман, и на лице его под светлыми бровями выжидательно засветились большие серые глаза.
– «Вы, говорит, почему во время бомбёжки побледнели?»
– Ну, ну, дальше. Интересное замечание! – Шалденко оживился и искоса взглянул на смутившегося Галима.
– Сначала я обиделся за эти слова, – продолжал главстаршина. – Ещё бы!.. Обвинить Андрея Верещагина в трусости! За это я кого угодно могу отделать…
Галим нетерпеливо вскочил на ноги.
– Не трать сердце понапрасну, Урманов, – сказал Верещагин, положив на плечо краснофлотца свою большую руку, и, обращаясь к мичману, продолжал: – Но Урманов сказал это не для того, чтобы меня оскорбить… Он ещё не понимает, что люди бледнеют по разным причинам. – Главстаршина пристально посмотрел на Шалденко, как бы ища у него подтверждения своей мысли. – Верно, товарищ мичман?
Шалденко лукаво усмехнулся в соломенного цвета усы.
– Как будто верно.
– А неопытному новичку это невдомёк, – процедил Андрей сквозь зубы.
Урманов вспыхнул.
– А с чего же вы тогда побледнели? Не просто так ведь?
– Конечно, не просто.
– Не тяни, Андрей, небось видишь, как мучаешь человека, – примирительно заметил Шалденко.
– Да разве я тяну? Только понимать надо. Я, возможно, действительно побледнел, не отрицаю, что Урманов это правильно говорит, только не из-за того, что смерти испугался, а… страшно умереть в самом начале войны… когда ещё ничего не успел сделать для родины. А она меня… подняла… ну… воспитала. Понятно или нет?
Ну, не знаю, как вам всё это объяснить. Если ты честный советский человек, тогда не стыдно, пусть даже и все волосы поседеют в такой беде, не то что побледнеешь. Может, я и не умею высказать всё, как чувствую, я не особенно образованный человек, но мысли мои, я так думаю, правильные.
– Теперь я, кажется, понял вас, товарищ главстаршина… – сказал Урманов.
Верещагин окинул его быстрым внимательным взглядом.
– Нет, Урманов, по глазам вижу, не всё ещё понял. Чтобы до конца понять, надо сердцем пережить.
Снова раздался сигнал боевой тревоги. Через мгновение моряков в отсеке как не бывало.
Лодка продолжала идти на глубине. Шаховский слушал акустика. С сосредоточенным лицом он изредка прикасался кончиками пальцев к своим седеющим вискам. Тогда он чувствовал, как сильно пульсировала кровь в венах.
Руки акустика, лежащие на ручках прибора, зашевелились быстрее.
– Правый борт, курсовой… слышу шум многих винтов! – торопливо доложил Драндус командиру.
Обстановка для атаки складывалась неблагоприятная. Лодка оказалась зажатой между берегом и кораблями противника. В случае, если её обнаружат, манёвр будет стеснён до крайности.
Шаховский взвесил положение.
– Передать по отсекам, – скомандовал он напряжённо-спокойно, – выхожу в атаку.
Теперь вся команда была охвачена тем строгим молчаливым вдохновением, которое испытывают в начале боя.
Лодка всплыла на перископную глубину, и Шаховский сразу увидел вражеский транспорт.
– Так держать!
– Есть так держать!
Потом торпедисты услышали:
– Носовые аппараты, товсь!.. Пли!
Моряки смолкли. Исполненные непередаваемого волнения, они считали секунды. Самые нетерпеливые уже подумали, что торпеды прошли мимо. Но как раз в этот момент прозвучал глухой, продолжительный раскат.
– Съел! – вырвалось у Урманова.
Бушевал шторм. Смешались небо и море, всё выло, кипело, стонало в ураганном вихре.
Ещё рано утром вахтенные заметили мечущихся чёрных бакланов. Потом они исчезли. Покинули море и чайки, прижимаясь к берегам.
Подводная лодка Шаховского вернулась на базу.
В бухте, защищённой высокими скалами, было сравнительно тихо. Стоило сошедшим на берег подводникам увидеть оставшихся товарищей, как они, забыв об усталости, об ожидавшем их ужине, засыпали их расспросами о новостях на фронте. Не терпелось поскорее услышать голос родины – голос родной Москвы. И вот заглянувшие в глаза смерти люди, затаив дыхание, стоят у радиоприёмника.
Характерное потрескивание разрядов. Пищит «морзянка», стонет приглушённый расстоянием джаз, то врывается, то пропадает немецкая, финская речь. И вдруг раздались позывные СССР. Рождённые далеко-далеко, они миновали все преграды, пробились через все радиоглушители и проникли сюда, к горстке теснившихся у радиоприёмника советских людей. В глубокой тишине раздался знакомый голос диктора:
– Говорит Москва…
Краснофлотцы, словно по команде, выпрямились, подтянулись. Их взоры были устремлены далеко перед собой, словно не существовало безбрежных просторов моря, покрытых снегом скал и гор Заполярья, безмолвной карельской тайги, бескрайних полей и лесов Калининщины и Подмосковья, словно тысячекилометровые расстояния не мешали морякам видеть Москву, Москву, что жила, боролась, звала в бой.
В годину лихих напастей люди теснее приникают сердцем к родине, глубже чувствуют, что должен сделать каждый, чтобы защитить её и одолеть врага. Чувство это становится на время опасности единственным законом их жизни. Стоявшие плечом к плечу Верещагин, Шалденко, Ломидзе, Урманов, Драндус, да и все окружившие радиоприёмник краснофлотцы были полны сейчас именно этим горячим чувством. Они поняли, что война будет нелёгкой и кончится не скоро. Но вера народа, сила народа, его стремление к победе, когда покушаются на его свободу, – это страшная, непреодолимая сила. И вера в правоту своего дела, которой бились сейчас сердца друзей, была частицей этой великой народной веры.