Страница 3 из 12
Отец не любил надевать ордена, но что меня, девчонку, поражало, так это его нелюбовь к генеральской форме. Ему в конце войны присвоили звание генерала. Сталин в качестве дополнительной награды одарил всех работников транспорта – морского, речного и железнодорожного – воинскими званиями. Отец относился к этому скептически, считал, что не заслужил таких почестей, и потому висевший в шкафу ослепительно-белый парадный генеральский мундир никогда не надевал, разве только по официальным случаям. Мне же тогда казалось, что нет никого красивее на свете, чем мой папа в парадной форме. Я уговаривала его надеть ее, но в ответ отец отшучивался, а один раз так меня «отбрил» (он был очень вспыльчив), что уговаривать его мне расхотелось.
Мой папа – «ответственный работник»
1945 год. Победа. Мы уже больше года живем в Москве. Но окна нашей квартиры (а мы приехали к папе в новую двухкомнатную квартиру в доме, построенном для «ответственных работников» Министерства речного флота) все еще заклеены светомаскировкой. В последний год войны в Москве часто звучали салюты. Почти каждый день по радио сообщали, что наши взяли новый город, село, высоту. И если брали большой город – салют! Все, и мальчишки и девчонки, собирали «ракетницы», которые были нашей разменной монетой. Их меняли на фантики. Ими расплачивались, когда играли в ножички во дворе. Их хранили как самое дорогое в коробочках.
У нас был большой двор, и главной его достопримечательностью была разрушенная бомбой церковь ХVII века. Сердце заходилось от страха, когда мы (в основном мальчишки, но я почему-то играла только с мальчишками) лазили по церковным развалинам, подтягивались на железных прутьях. Иногда из-под ног вываливались обломки кирпича, и мы зависали без страховки. Родители строго-настрого запрещали нам туда ходить, но именно потому этот запретный плод притягивал. Там собирались наши военные отряды, там мы делились на «наших» и «немцев», чтобы потом атаковать противника, там мы по вечерам рассказывали друг другу страшные тайны и пели дворовые песни, чаще всего лагерные. Не знаю откуда, но я очень рано научилась многим из них. Особенно мне нравились песни про Ванинский порт и «По тундре…». Может быть, научил нас этим песням Серега-уголовник. Он, говорили ребята, вернулся из колонии и мне очень нравился.
Однажды я исполнила свой лагерный репертуар дома, перед отцом. Гневу его не было предела. Он меня не выпорол, наверное, только потому, что я была девочкой. Запретил связываться с «плохими ребятами». Но мне казалось, что он был не прав. Все наши ребята были очень хорошие. Они принимали меня, самую маленькую, играть в казаки-разбойники, уступали очередь в ножички, а когда появился во дворе первый мяч, разрешали «постучать». Потом, уже в университете, волейбол стал моей страстью.
Н. А. Зорин – международный чиновник. 1959
Вообще все школьные годы я не задумывалась, но подсознательно чувствовала, что ко мне относятся как к дочке «ответственного работника». Действительно, мы жили, по меркам голодной, только выходящей из военного времени Москвы, – очень прилично. Кажется, в 1947 году отец стал членом коллегии Министерства речного флота и получил привилегии практически на уровне заместителя министра. У него была персональная машина с замечательным шофером, дядей Толей, общим любимцем, практически ставшим членом нашей семьи. Отцу назначили «кремлевский паек», который сначала он забирал сам на улице Грановского (был там главный «спецраспределитель»), а потом получали мы, мама или я, уже в другом месте – для членов семей, в знаменитом Доме на набережной.
Большинство моих школьных подруг ютилось в коммуналках. Мы же всегда жили в отдельных квартирах, и у меня всегда была своя комната. Брат мой учился в Речном училище в Ленинграде. Каждое лето мы всей семьей выезжали на так называемые «Голубые дачи», в дачный поселок Клязьма. У всех были велосипеды. Тогда я, как и мой брат, как и наши друзья по дачам, конечно, не понимали, что мы живем в привилегированном мире, что называется «за забором». И тем не менее ощущение некоторой обособленности сохранялось.
Но когда папа приказал шоферу отвозить меня в музыкальную школу и привозить обратно, я вдруг поняла, что это очень некрасиво. Все девочки и мальчики шли пешком или приезжали на трамвае. И потому я просила дядю Толю останавливаться подальше от школы и один квартал шла пешком, чтобы ребята не видели, и просила дядю Толю папе об этом не рассказывать. Думаю, отец бы меня понял, ведь он сам вышел из низов. Но за свою жизнь он к этим привилегиям привык. И когда мы с ним уже в годы хрущевской оттепели обсуждали вопрос о привилегиях для чиновников, нам трудно было найти общий язык. Моя горячность и непримиримость усилились, особенно когда я прочла «Не хлебом единым» Дудинцева и «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. Я говорила отцу о несправедливости привилегий для партийных чинов и номенклатурных работников. Тот, как бы оправдываясь, отвечал: «Но ты не представляешь, какая на мне лежит ответственность за все, что происходит в стране с водным транспортом! Неужели я не заслужил?»
Но когда он ушел на пенсию, не держась за кресло заместителя министра, ушел в 63 года потому, что почувствовал, что слабеет память и падает работоспособность, он столкнулся с совершенно иной реальностью. Мне он как-то признался: «Понимаешь, дочка, память стала подводить. Приходят ко мне люди обсуждать детали проекта гидротехнических сооружений, который я подписал, а я не помню ни самого проекта, ни этих людей! Так работать нельзя. Ну вот и решил: уйду на покой, хоть книги почитаю».
Спокойной жизни не получилось. Здесь не хочется касаться очень деликатной темы нашей семьи – психической болезни мамы, из-за которой отец вынужден был уходить из дома, долго гулять, чтобы только не слышать ее раздраженного ворчанья. Но, выйдя на улицу, он впервые столкнулся с таким хамством, которое невозможно было перенести. Как-то рассказал мне: в мясном отделе гастронома на Соколе попросил баранины и услышал в ответ: «Ты что, старик, спятил, какая баранина? У нас ее отродясь не было. Есть говядина с костями, суповой набор. Не нравится – проваливай!» Думаю, под конец жизни отец испытал настоящий шок от столкновения с реальной жизнью. Это была вовсе не та новая жизнь, которую он строил и о которой мечтал. Но по-настоящему поговорить об этом не пришлось.
Скульптурный портрет моего отца работы Эрнста Неизвестного на Новодевичьем кладбище
Что меня удивило и потрясло, так это сколько откликнулось на смерть отца речников со всего Советского Союза, хотя умер он уже пенсионером. Телеграммы соболезнования шли и шли из всех пароходств, в том числе из самых отдаленных. Их посылали не потому, что из министерства пришла «разнарядка». Их присылали люди, которые прошли с отцом самые трудные годы войны, послевоенного строительства, все те, кто не привык в трудные времена прятаться за чужие спины. Все они знали его прежде всего как честного труженика, который мог ослушаться начальства, если дело требовало, как человека, который терпеть не мог подхалимов, но всегда поддерживал умных и дельных специалистов. В 1949 году, когда началась кампания против «космополитов», отец спасал тех специалистов-евреев, что попадали под жесткую сталинскую гребенку, и определял их в проектный институт – Гидропроект, который позже возглавил. Отец никогда не хвастался добрыми делами, но, судя по тому, сколько у него было друзей и сколько людей пришли проводить его в последний путь, был он настоящим человеком.
Латгальская семья
Еще в детстве, но более осознанно, конечно, в юности стала я замечать, что между отцом и мамой идет тихая война по поводу маминой родни в Латвии. Мама моя, Саломея, была последышем в многодетной латгальской семье, где, кроме нее, росли три сестры – Антонина, Александра и Амалия, и два брата – Янис и Александр. Время от времени мама говорила, что очень хочет найти своих сестер, которые, конечно, живут в Латвии, хотя она о них ничего не знала почти тридцать лет. Отец строго возражал: пустое это дело, никого ты не найдешь. И как мне помнится, звучал запретительный тон.