Страница 1 из 17
Литтмегалина
Синие цветы II: Науэль
Часть 2: АЛЕКСИТИМИЯ
~ затруднение или неспособность человека точно описать собственные эмоциональные переживания и понять чувства другого человека ~
1. Отец
I've just begun
Having my fun! (yeah)
Britney Spears, “I've Just Begun (Having My Fun)”
Я был незначительным предметом в его жизни. Зеркалу в ванной он уделял несоизмеримо большее внимание. Если я попадался на его пути, он огибал или перешагивал меня, как собаку. Может быть, я пытался заговорить с ним, а может, даже не пробовал. Я не помню. Это было в прошлой жизни. И все-таки однажды он меня заметил…
Это был осенний день, начало учебного года. Сидя на полу, я рисовал в разложенном передо мной альбоме. Дверь в комнату была приоткрыта. Я услышал, как вернулся отец. Он был не в духе. Швырнул ботинки, грубо ответил на приветствие матери. Мать скулила, а он слонялся по всему дому, несколько раз метнувшись мимо моей комнаты. И вдруг остановился, заметив меня. Он подошел и, ухватив за предплечье, поднял меня на ноги. Начал рассматривать мое лицо так, словно видел впервые. Я смотрел на него в ответ, и мне это нравилось, – я уже понимал, что он очень красивый, хотя еще не догадывался, что и я тоже.
Вероятно, именно тогда у него возникли планы насчет меня, он даже намекнул, что в субботу возьмет меня с собой «прогуляться», однако в тот же вечер я ощутил недомогание. Пару дней я не обращал внимания, так же как моя мать не обращала внимания, но в пятницу мне стало совсем плохо, и прямо из школы меня забрали в больницу, где диагностировали пневмонию. В итоге я задержался в лечебнице надолго. Хотя меня мучили уколами, в целом там было неплохо. Я познакомился с несколькими детьми примерно моего возраста, и мы неплохо проводили время, играя. Когда меня выписали и мать пришла забрать меня, я даже расстроился.
После болезни я был дохловатый и отощавший, но отец поразмыслил, стоя надо мной, и решил:
– Сойдет.
И мы отправились «прогуляться». Шел дождь, я плохо себя чувствовал, не понимал, зачем мы куда-то едем, если вышли прогуляться, и плакал (в том возрасте я был тот еще плакса и скулил, как щенок, по поводу и без). Раздраженный, отец начал кричать на меня. Я испугался и вжался в сиденье. Тогда он посмотрел на меня и улыбнулся:
– Не бойся. Все хорошо.
Я не поверил ему. Хотя я не мог предугадать последующее, но меня наполнило острое тревожное чувство. Мне было невыносимо смотреть на отца, на серые темнеющие улицы за окном, оставалось только исчезнуть. Мое сознание сжалось в крошечную точку, почти погасло.
Дальнейшее вспоминается фрагментарно. Большая комната, мерцающий желтый свет. Мне холодно, и я дрожу, даже не могу вспомнить, в какой момент я оказался голым.
– Правда, он хорошенький? – спрашивает мой отец и гладит меня по голове.
Их трое или четверо, но мне с перепугу кажется, что десяток, и, прижимаясь друг к другу боками, они обступают меня непробиваемой живой стеной. Они соглашаются с моим отцом: я действительно прелесть, и мне хочется превратиться в самое уродливое, отвратительнейшее существо на свете. Отец отступает, и сразу кто-то касается моей шеи. Внешне я неподвижен, но внутренне ударяюсь в паническое бегство – прочь от этого желтого света, в спасительную ослепляющую темноту.
Теперь я ничего не вижу, и это хорошо, но я не могу прекратить ощущать их прикосновения, хотя изо всех сил стараюсь ничего не чувствовать. Я не понимаю, что происходит и почему это внушает мне такое отвращение, отчего мне так страшно, и больно, и стыдно, – ужасающе стыдно. От этого стыда я весь обугливаюсь. Меня хватают и переворачивают, мне приказывают, и я как механическая кукла – послушная и бездумная. И безмолвная. Я жду, когда же это закончится, но, кажется, все будет длиться вечно, вечно.
И все же я нашел себя: оставленным в покое, но все еще чуждым самому себе, нафаршированным болью. Только мой отец был поблизости. Я стоял в ванне, а он поливал меня душем, монотонно повторяя:
– Все в порядке, все в порядке. И потом, твое лечение обошлось нам недешево.
Я не говорил с ним, только смотрел на белую кафельную стенку, на то место, где к ней пристал маленький кусочек розового мыла. Отец завернул меня в полотенце, унес из ванной, положил на кровать и накрыл одеялом. Я не помнил, чтобы когда-либо прежде он был так заботлив. Он поцеловал меня в лоб и сказал, прежде чем выйти из комнаты:
– Ты молодец.
Я так не считал.
Я был обессилен, не способен и шелохнуться. Я нуждался в сне, но держал глаза открытыми, и из них медленно сочились слезы – странно, я же совсем не чувствовал себя несчастным. Во мне была та же мертвая темнота, что окружала меня. Может быть, эти слезы были от физической боли: болело как будто бы уже все. Во рту оставался солено-горький вкус, и хотелось пить, или сблевать, или и то и другое одновременно. Ночью я глаз не сомкнул, потому что боялся, что кто-то из них подойдет ко мне, пока я сплю.
Утром отец отвез меня домой. В пути мы не разговаривали, мать встретила нас молча, дом был тихий-тихий, – как будто все заключили договор о беззвучии. Воскресенье я провел, лежа на своей кровати, – не испуганный и не печальный, но тотально безразличный. Они оба – мать и отец – не приближались ко мне, и это было лучшим, что они могли для меня сделать. Мое прошлое – все, что предшествовало той ужасной ночи, – обнулялось. Постепенно, постепенно, пока не исчезло совсем, и я стал как чистый лист, пригодный для любых буковок. Впрочем, не такой уж и чистый. Иногда я вслушивался, пытаясь уловить материнский плаксивый, истеричный голос, но в тот день ей было нечего сказать.
В понедельник я пошел в школу. Все было обычным, но словно бы менее реальным. Я пытался почувствовать прежний интерес к урокам, поговорить с приятелями, но меня придавило толщей апатии. Я гадал – другие дети заметили? Да, они заметили, ощутили что-то, потому что отошли от меня и больше не приближались. Я перестал быть одним из них. Я стал другим.
Вечером мы ужинали вдвоем с матерью, потому что мой отец, как обычно, где-то шлялся. Она невидящими глазами смотрела в стол, позабыв о моем присутствии. Ее влажный, обожающий взгляд был не для меня. Рано утром, когда вернулся отец, я услышал, как она плачет, вскрикивает. Он разговаривал с ней отрывисто и холодно. Я слышал это не впервые, но первый раз вот так: понимая каждое слово. Взрослый мир был ужасающе ясен теперь. Но в любом случае мне было плевать на этих двоих.
«Прогулки» повторились еще несколько раз. Я никогда не сопротивлялся и никогда не возражал. Мой отец наблюдал происходящее спокойно, и, мне думалось, я тоже должен быть спокоен. Я тренировал себя – быть металлическим, неуязвимым. Не знаю, возникало ли у отца чувство вины, понимал ли он, что его поступки были неправильными. Возможно. Не потому ли он, восемь лет не замечавший моего существования, вдруг начал разговаривать со мной и даже выражать ко мне симпатию – особенно после, когда я снова оказывался в той темной спаленке, уже привычной. Тесное помещение со временем начало вызывать ощущение покоя: все закончилось, можно просто уснуть. Впрочем, попытки отца подружиться со мной быстро прекратились, стоило ему упереться в стену. Я просто молчал. Не разговаривал я и с матерью, замкнувшись совсем. И «прогулки» прекратились.
Я не помню наличия у себя душевных страданий. Мои чувства спрятались, и с ними весь интерес и любопытство к миру. Я бросил рисовать, читать, а в школе выполнял лишь то, что меня заставляют выполнить, и ничего сверх того. Отец и мать не обращали на все это внимания, что меня вполне устраивало. После уроков я не торопился домой, долго слоняясь по улицам. Я видел этих только за ужином (чаще – одну мать), а после убирался в свою комнату.