Страница 3 из 4
– У всех вши, – сказала Витвитинова. – В женском отделении вши.
«Всех обрить заново к чертям», – быстро подумала Райсс и представила себе последствия. Захотелось лечь лицом в бумаги.
– А в мужском? – спросила она, стараясь звучать нормально.
– Наверняка, – сказала Витвитинова. – Везде ходим.
– Спасибо, Витвитинова, – сказала Райсс. – Ступайте и скажите, пожалуйста, завхозу, чтобы зашел ко мне через пять минут. Нет, скажите, чтобы через десять.
Ушла чешущаяся Витвитинова, она поспешно заперла дверь, пробежала через кабинет, подтащила к портрету табуретку и привалилась наконец к мягкому, шерстяному, родному мужскому плечу. Упершись обеими руками в стену, зажмурившись изо всех сил, она стояла так с минуту, и портрет не отстранился, не ушел в глубь стены, как это случалось, когда она была плохая девочка, когда говорила слишком много, работала слишком мало, во время обхода не находила в себе сил слушать, один раз заснула на партсовете (и спала несколько минут, и добрый старик Синайский ткнул ее пальцем в ногу, а остальные сделали вид, что не заметили ничего), а другой раз перепутала назначения и сама же сделала выговор Магендорфу и не призналась ни в чем. Но сегодня портрет был живой, теплый, простой френч и тяжелые усы пахли одеколоном и папиросами, пуговицы на груди мягко сверкали в свете лампы. Она вжалась в картину еще сильнее, так, что от шерстяной ткани стало больно щеке, и торопливо, горячо зашептала:
– Не сдадим, не сдадим, не сдадим, ни за что Москву не сдадим, ты это знай, знай, знай! Но и ты, пожалуйста, пожалуйста, ты пойми: мы без лекарств, мы без бинтов, мы без ничего-ничего! Я поэтому прошу, я только потому прошу, ты же все понимаешь, да? Ты же меня понимаешь, да? Я знаю, ты слышишь, ты понимаешь. Только поэтому, у меня в коридорах лежат, мы ночью через больных перешагиваем, наступаем, только поэтому эвакуироваться куда-то. Умоляю тебя, только поэтому. Не знаю, как мы это будем, а только знаю, что лучше как-то, чем никак. Пожалуйста, прикажи. Но если нет – то нет. Если нет – значит, так справимся. Значит, тебе видней. Ты один знаешь, а никто не знает.
Еще постояла, прижавшись. Отскочила, когда в дверь постучали, потерла щеку, пошла, впустила Потоцкого. Он вплыл в кабинет осторожно, увидел горелые следы на стене там, где по бокам от портрета прижимались ее ладони, подошел, привычно достал из нижнего отделения старого, еще с неназываемых времен стоящего здесь надежного шкафа ведерко с краской и мастерок.
– Следующий раз надо будет побольше вокруг снять, – сказал он, ловко зачищая обгоревший слой, – вон трещинки вверх пошли, не очень хорошо. – И, посмотрев на нее через плечо, неловко спросил: – Нет ли чего… В смысле ясности?
Она, глядя в пол, покачала головой и скороговоркой сказала:
– Я вас, Сергей Лукьянович, позвала с плохим известием. У нас вши, женское отделение, но, наверное, везде. Включая, собственно, персонал.
4. Сейчас поймем
– Что вы делаете, а? – сказал Сидоров, чувствуя, как от того самого стыда за другого – не за себя, – который он ненавидел больше всего и хуже всего переносил, отвратительно немеют щеки и чешется совершенно чужая, лысая и колючая голова. – Ну что вы делаете, а? Яков Борисович, вы, конечно, автор, так сказать, этого аппарата, и мы вам все за него в ножки кланяемся, но все равно – что же это вы делаете?.. А вы, Борухов, – я вообще не понимаю, вы глава детского отделения, педагогический пример…
– …и если бы детки меня сейчас видели, они бы, во-первых, все поняли, а во-вторых, тут же бросились друг друга тоже бить электрошоком, – раздраженно сказал Борухов, выплюнув загубник и выворачивая шею. – Зайдите, заприте за собой дверь, отличник медицинской службы, и говорите тише. А вы, Яков Борисович, любимый мой, неосторожны.
Маленький шарообразный профессор Синайский пристыженно покачал пятнистой от старости головой и развел нежными ручками. Сидоров быстро прикрыл за собой дверь процедурной. Пахло озоном и почему-то тухлой селедкой.
– Что вы тут делаете, Сидоров? – раздраженно спросил Борухов.
– Бреем же; меня еще за выварками послали, – брякнул Сидоров, не подумав, с кем говорит; глаза Борухова насмешливо сузились, и старший медбрат, почувствовав себя мальчиком на побегушках, разозлился окончательно. – Это я должен спрашивать, что вы тут делаете! – возмутился он. – Вы больны, Борухов? Тогда извольте написать докладную, вам нельзя работать с пациентами, мы вас госпитализируем. А вы, Яков Борисович, если его лечите, извольте также сообщить на общей комиссии протокол и… и так далее вообще. – Сидоров сбился, нападать на благостного и премудрого священного старца Синайского совершенно не хотелось. От столика на колесах тянулись к надетой Борухову на голову «вилке» с примотанными по краям мокрыми тряпочками толстые разномастные провода; немецкий журнал со схемами завхоз сжег и правильно сделал, а где он его изначально взял – о том никто не спрашивал, конечно. Считалось, что не было никакого журнала: что-то Синайский слышал, потом они с Потоцким заперлись в сарае на четыре дня, а потом неуклюжий уродливый аппарат перетащили в процедурную, и жить стало легче.
– Это хорошо, дружочек, – ласково сказал Синайский, – не надо подавлять агрессию, это вы молодец.
– При чем тут агрессия, – буркнул перегоревший и медленно наполняющийся едкой неловкостью Сидоров. – Просто весь персонал бреет, вы бы Витвитинову видели, первой побрилась, рыдает и бреет, и я не понимаю… Там тяжело процесс идет, конечно. Сопротивление; случаи истерики.
– А как же, – сказал Борухов. – Прямая связь с идентичностью.
– Думают, вы в палатах. А вы тут, – сердито сказал Сидоров.
– А мы тут, – весело сказал Борухов, собачьим движением стряхивая вилку с головы, обтирая рукавом халата мокрые виски и подмигивая Синайскому.
– Но что же вы делаете? – спросил Сидоров жалобно. – Я не понимаю.
Борухов посмотрел на Синайского, как мелкий хулиган на мелкого хулигана перед тем, как впервые пойти грабить папиросный ларек.
– А ну-ка ложитесь, – вдруг бодро скомандовал он и вскочил с кушетки.
– С ума сошли, – вяло сказал Сидоров.
– Ложитесь, дружочек, – сказал Синайский, – не бойтесь. Я давно сообразил, немцам, итальянцам такое не придумать, вот смотрите: тут маленькая зарубочка напильничком. Ток сла-а-а-а-абенький, но импульсы частые, три удара в секунду. Так вот: растормаживает подкорку совершенно особенным образом. Механизм описать не берусь, мне бы для этого лабораторию, трех-четырех человек… Но, может, если нас все-таки…
– Э-те-те-те-те, – предупреждающе сказал Борухов.
– Нет, нет, не важно, – спохватился Синайский. – Но вы сейчас увидите. А ну ложитесь, ложитесь.
– Вы же старший медбрат больницы, – сказал Борухов исключительно серьезно. – Как вам не лечь, не разобраться, а, Сидоров?
Сидоров стал потненький. Потом мокрыми сделались виски, потом Борухов быстро поменял салфетку на загубнике; нехорошо, по-любительски взвизгнул аппарат, а потом Сидорову стало очень неудобно между ног, а еще начало Сидорова бесить шарканье по земле собственных тяжеленных, и без того ненавистных зимних ботинок. Сидоров посмотрел вниз и увидел, что несется он верхом на гигантском горбатом зайце, огромном, как пони, и заячий горб страшно терзает его, Сидорова, плоть, – а кроме того, огромный заяц огромен недостаточно, и волокущиеся по земле ботинки забирают мокрую ноябрьскую – именно ноябрьскую – грязь. Сидоров хотел соскочить с зайца, но не тут-то было: заяц несся быстро, быстро, Сидорову было страшно, он изо всех сил держался за заячьи длинные уши, свистел ветер, Сидоров в ужасе крикнул: «Ты куда несешь меня?!» – и заяц ответил ему жутким фальцетом: «Деток кормить!..» На секунду Сидорову представилось, что заяц собрался кормить своих деток им, и он завыл, но тут же и понял, что за плечами у него мешок с какой-то снедью и что заяц несет его кормить этой снедью обыкновенных деток, человеческих, и вдруг перестало быть страшно, а стало спокойно, что детки не останутся голодными, главное – не думать, что в мешке и откуда оно взялось. Тут вдруг спине Сидорова стало очень легко, и Сидоров понял, что выронил драгоценный мешок; он страшно заорал и стал дергать зайца за уши, но никакого зайца уже не было, а была только ординаторская, и он, Сидоров, так сжимал руки Борухова, что тот вырывался и морщился. Электрошокер отключили, «вилку» сняли; Синайский жадно спрашивал: