Страница 2 из 4
– Да вы не отвлекайтесь, вон жирная какая побежала!
Мухановский подскочил козликом, потом в ужасе замер и уставился на завхоза. Потоцкий смотрел на контуженного сапера не отрываясь, а потом покачал головой и сказал тихо, чтобы не услышал идущий мимо, белоснежным брюхом вперед, профессор Синайский с кусочком каши в не по-военному холеной бороде:
– Вы не по квадратикам ходите, Мухановский. Вы крыс видите, да? Я понял, вы крыс сквозь пол видите, боитесь крыс. Это ничего, мы с вами их повыведем.
– Ничего я не вижу, – прошептал Мухановский, пряча свою страшную руку за спину.
– А вот еще крупная! – радостно сказал Потоцкий и наугад ткнул пальцем в пол.
Мухановский дернулся.
– Ничего я не вижу! – прошипел он злобно, и вдруг саперная лопатка, заменяющая ему кисть оторванной руки, оказалась прямо у шеи Потоцкого.
– Вы всё видите, – тихо сказал Потоцкий. – Крыс. Провода. Мины.
Мухановский нехорошо дышал ему в лицо кашей и всем прочим.
– Мины, – еще тише повторил Потоцкий. – Отлично вы видите мины. Как же вас при этом угораздило, а, Мухановский? Интереснейшее получается дельце…
Потом он взял ставшего совсем маленьким Мухановского под здоровую руку и повел в палату, мимо окна, в которое Сутеева, высунувшись по пояс, закидывала маленькую самодельную удочку без поплавка.
– Не скажу, никому не скажу, не бойтесь, – ласково говорил завхоз Мухановскому, – зачем мне на вас говорить? У нас с вами большие дела впереди, мы с вами, дорогой, сегодня огородом заниматься начнем, картошку копать начнем.
– Я не могу, – слабым голосом сказал Мухановский, – еще болит… Шов болит очень… Я не могу ею копать…
– А вы показывайте, показывайте, где поспелей и покрупней, а копать – это я найду, кто, – говорил завхоз терпеливо. – Времени сэкономим! Да вы не бойтесь, и они не скажут. Я молчаливых найду. Вот, подождите, – и, оставив Мухановского, Потоцкий быстро побежал по коридору назад, к окну, откуда тянуло позднеоктябрьской мерзостью.
Дрожащая от холода медсестра Сутеева замерзшими толстыми пальцами боролась с задвижкой. Удочка валялась на полу, в зубах у детской сестры был серый, треугольный, криво надорванный листок. Потоцкий вместе с ней навалился на оконную раму, задвижка поддалась.
– Что, Настасья Кирилловна, есть новости? – участливо спросил завхоз.
– Уже думала, что нет, – сказала Сутеева, сжимая листок обеими руками, – уже думала, что и нет, две минуты стою, три стою – не тянет, не клюет, у меня сразу сердце падает, вы же понимаете, Сергей Лукьянович?
– Понимаю, – сочувственно сказал Потоцкий.
– Думаю – буду стоять, хоть насмерть замерзну, – сказала Сутеева, – хоть замерзну насмерть.
«Такая будет стоять, хоть насмерть замерзнет», – подумал Потоцкий.
– Вдруг как дернет! – сказала Сутеева радостно. – Как дернет! Как пойдет! Я как начну тянуть! Тяну-тяну, оно тянется-тянется, долго так тянется! Я сразу поняла – перекинули их куда-то подальше, влево, далеко-далеко крючок, уже не под Москвой они, и – перекинули! Но жив, цел, бьет врага, понимаете?
– Понимаю, – сказал Потоцкий. – Рад за вас, Настасья Кирилловна.
– Жив, цел, бьет врага, – вдруг сказала Сутеева совершенно упавшим голосом и взяла письмо в рот.
– Настасья Кирилловна, – сказал Потоцкий, помолчав, – картошку пора копать.
Она покивала, глядя в пол.
– Нам бы человека три еще. Вы, да я, да еще человека три, – сказал Потоцкий. – И вот товарищ Мухановский поможет нам кое-чем, нетрудно будет.
– Я бы из детского отделения пару молодых ребят – трудотерапия, я спрошу разрешения у профессора Борухова, – задумчиво сказала медсестра, вынув изо рта листок. – И Милочку Витвитинову надо взять, она сильная.
– Вот и спасибо, – сказал завхоз, настороженно поглядывая на Мухановского, но тот никуда не шел, топтался на месте, смотрел в пол, здоровой рукой поглаживал острые края лопатки.
– Сергей Лукьянович, – вдруг шепотом сказала Сутеева, – как же знать? Если бьет врага прямо сейчас – как знать: жив? цел?..
3. Маскировка
Женское отделение отвечало за светомаскировку. Черный октябрь наваливался на окна темнотой уже в три часа дня, приходила со своей маленькой командой вдвое исхудавшая за эти месяцы огромная сестра Витвитинова, и большие окна кабинета закрывались выданными завхозом кусками театрального бархата, о происхождении которого Райсс предпочитала ничего не знать. Витвитинова была сокровищем, и каждый раз главврач благодарила в сердце своем силы небесные за то, что эта нежная и обидчивая великанша так и не пошла учиться инсулиновой терапии, – а то быть бы сейчас Витвитиновой на фронте. Но голос у Витвитиновой был ужасного тембра, проникал в кости, и ежедневно пытаться дотерпеть до момента, когда она и ее подопечные уйдут восвояси, было совершенно невыносимо.
Внизу тяжело, не в лад, протопали обе выделенные больнице зенитки, и слышно было, как прибывший с эвакогоспиталем майор медслужбы Гороновский понукает их грязными словами, и опять у нее не хватило сил высунуться из еще не завешенного окна и крикнуть ему, что добром и лаской он мог бы добиться большего, чем понуканиями и угрозами. С Гороновским вообще непонятно было, что делать, он был полевой хирург, с контингентом разговаривать не умел и учиться явно не желал, на медсоветы не являлся или сидел, когда дело не касалось вопросов общего характера, с показным безразличием. Когда к ней в очередной раз ворвался взбешенный Синайский после того, как обход Гороновского в остром отделении закончился крайне нехорошо, она прямо сказала, что Гороновский нехорош и сам, его бы первого подлечить, на что Синайский заорал: «А вас бы не подлечить?! Нас бы сейчас всех подлечить!» – и сцена получилась ужасная, им пришлось извиняться впоследствии друг перед другом, и медсестры, как водится, все знали, она давно перестала задаваться вопросом, откуда медсестры всё всегда знают, это было пустое. Но если бы не Гороновский, не дали бы им никаких зениток, Гороновский и двое его подчиненных, сумевшие втроем доставить с фронта восемьдесят с лишним человек, большинство – с тяжелыми ранениями, были их спасением, это Райсс понимала хорошо, и еще понимала, что Гороновский иногда уходил куда-то с этими двумя, тоже молчаливыми и страшными, в ночь, и возвращался еще злее прежнего, иногда – в рваной одежде, но приносил спирт, ампулы, пузырьки, бинты, мази, иглы, а откуда приносил – она боялась спросить. Мало, совсем мало, и битвы между отделениями за эти ампулы и иглы были страшные, уродливые, отвратительные были битвы, но – приносил. Однажды он вернулся с пулей в ноге, и об этом она тоже спросить побоялась.
– Отходим от окошечка! – гаркнула над ухом Витвитинова.
Райсс вздрогнула и отошла. В кабинете стало совершенно уже темно, она ощупью отыскала свое кресло, дождалась момента, когда можно включить лампу, а Витвитинова все не уходила, топталась у стола, чесала голову с толстенными черными косами, уложенными вокруг головы в неправдоподобных размеров вал, увенчанный платком. Уже вышли гуськом ее подопечные, и главврач представила себе, как они пробираются мимо стоящих в коридоре мужских коек назад, к себе, в женское отделение, и помолилась про себя, чтобы обошлось без инцидентов.
– Говорите, сестра, – сказала она терпеливо, – ради бога, с пяти утра работаю и еще ночь впереди.
Витвитинова снова почесала голову.
– Да что с вами? – спросила Райсс раздраженно.
Тогда Витвитинова сказала что-то очень тихо, и ее нежнейшая белая кожа стала розовой, как детское мыло.
«Беременна», – в ужасе подумала главврач, и первая мысль была – что не отдаст она Витвитинову Гороновскому и аборт придется делать ей самой, а как?! – а вторая мысль – что, не дай бог, эта дура соберется рожать, и только младенца им сейчас не хватает, – но тут Витвитинова выпалила такое, что лучше бы она была беременна:
– Вши!
– У вас вши? – переспросила Райсс и тут же, не удержавшись, почесала голову под наколкой.