Страница 7 из 24
Георгий обладал абсолютной зрительной памятью. Ему не нужно было выкладывать на стол ворох семейных фотографий, он помнил каждого. Более того, он помнил, кто где сидел неделю назад, во что был одет. В некоторых случаях Георгий мог восстановить в памяти даже перечень блюд на столе.
«А ведь у меня явное преимущество перед божественным Рембрандтом и великолепным Репиным! – думал он, нанося штрихи на холст. – И „Ночной дозор“, и „Торжественное заседание Государственного совета“ хороши, но и Рембрандт, и Репин писали их на заказ, не любя, ради денег, славы и живописи. Я же влюблён в свои персоналии! Они у меня в сердце. И напишу я моих ненаглядных не ради житейской триады, но ради самого себя. За работу, дружище!»
К вечеру Георгий завершил первый этап так называемого живописного подмалёвка. Без уточнения деталей на холст легли основные пятна, проявив в цвете рисунок будущей картины. Кисть Георгия трудилась свободно и легко, по-фешински оставляя чарующий фактурный след строго по форме намеченного изображения.
Первые признаки странного поведения картины начались после того, как напольный «Брегет» гулко отсчитал шесть вечерних ударов. Георгий отошёл от картины, чтобы заварить чай в маленькой кухоньке, отгороженной от рабочего зала скромной тюлевой занавеской. Он наливал из заварного чайничка в стакан огненно-розовую дымящуюся смесь каркаде и липового чая, как вдруг за шторкой послышался приглушённый разговор. Голоса показались ему знакомыми. Он отставил чайник и раздвинул тюлевые половинки. Прислушался. В мастерской стояла абсолютная тишина. С минуту оглядывая начатую картину придирчивым глазом, Макарыч вдруг заметил, что внук Серёженька, которого он наметил справа вверху возле дочери Алёны, почему-то переместился в совершенно другую половину картины и сидит на коленях Николая Матвеича, тоже художника, давнего товарища Георгия, ещё по «Суриковке».
Всё остальное было вроде на месте. Георгий уже хотел подойти к холсту и исправить странную оплошность, но вдруг заметил, что общая композиция картины от перемещения внука только выиграла и получила дополнительное изобразительное равновесие.
Покачав головой, Георгий задёрнул шторку и вернулся к чаю. Он вспомнил, как сам неделю назад разносил гостям китайский заварной чайник и разливал по чашечкам точно такое же огненное волшебство! Гости оборачивались к нему и по очереди нахваливали его гостеприимную и ароматную церемонию. А потом из огромного полуторавёдерного электрического самовара (подарок сына Ивана на семидесятилетие) все наливали дымящийся кипяток и, хрустя плитками слоёного «Наполеона», распивали чай под весёлые нескончаемые разговоры…
«Ну ты пострел! Ни минуты на месте!» – за шторкой отчётливо прозвучал голос Николая Матвеича. «Дядя Коля, да вы ж его всё равно не удержите!» – засмеялась в ответ Алёнка. Послышался шум падающих тарелок. «О господи, ну, Серёжка, погоди!» – отозвался хриплый старческий голосок Марии, жены Георгия. Все засмеялись…
От неожиданности Георгий поперхнулся и опрокинул стакан с чаем. Перегнувшись через кухонный столик, он вытянутой рукой отдёрнул шторку. Всё по-прежнему было тихо. Но тут…
Стряхивая угольную пыльцу, налипшую на офицерский китель, сошёл с холста и присел перед картиной на ступеньку подиума сын Иван. Год назад (нет, пожалуй, года ещё не прошло) рано утром постучался он в дом. Мария открыла дверь, увидела сына – и в слёзы. А Иван обнял мать, долго гладил её седые волосы, гладил и повторял: «Мама, мама! Пули другим достались. По ним мы с тобой потом поплачем, вместе, по-офицерски».
Засмотрелся Георгий на картину. Холст-то почти дописан и будто улыбается, хорохорится перед ним. Любо-дорого поглядеть. Дописан с изяществом и мастерством необычайным. Всё на нём как живое. Но живость эта – не благополучная фотофиксация, а настоящая коренная художественная правда, прямая и сильная. Будто говорит картина Георгию: «Я – как ты. Мы с тобой, брат Макарыч, за правду стояли и ещё постоим!».
А народу за столом – видимо-невидимо! И что особенно интересно: чаёвничают не только званные в тот вечер гостюшки да гостьицы, а многие другие, о которых лишь поминали в застольных разговорах.
Вот рядком с Николаем сидит Егор Савельич, дядька Георгия по матери. Расстреляли его красные братишки в девятнадцатом за то, что помог бежать из плена простому мужику Потапу Взяли Потапа на хуторе. Чистили хутор от беляков, глядь, какой-то мужик огородами в лес пробирается. «Догнать иуду!» Догнали, заперли в сарай. «Этот гад что-то знает, чует моя революционная интуиция! – сказал красный командир. – Не скажет, ядрёна вошь, поутру расстреляем, и кончено». Егора отрядили охранять классового врага. А мужик, как на грех, взмолился: «Не знаю я ничего! Самого обобрали беляки, сутки в подвале хоронился, еле жив остался». Ну, Егор и пожалел его. Отпустил да пару раз стрельнул вдогонку: живи, человек!..
Перед братишками повинился: так, мол, и так, упустил. Разбудили красного командира. Тот пришёл злющий. И с похмелья, не разбираясь, наган-то в Егора и разрядил, поганец. Фотокарточку Егорушки мать до последних дней хранила у себя. Вспоминала: «Добрый он был, с детства комара не обидит. Хотел в семинарию поступать, а тут революция. На селе разнарядка: десять парней в Красную армию, не то лошадьми грозились взять. А как без лошади – знамо, смерть. Вот он и вызвался добровольцем. И хоть годков имел всего пятнадцать, тогда в пачпорты не смотрели, винтовку держать можешь – значит, боец». Хоть и помер Егор молодым, мать его не иначе как Егором Савельичем величала.
Присел Георгий Макарыч возле сына на табурет, наблюдает, дивится умом: «Да как такое возможно?..» Глаза всё новые лица примечают. Вот между невесткой Еленой и тётушкой Розадой (не от слова «зад», а от слова «роза» – семейная шутка) сидит прадед по отцу Афанасий Гаврилыч. Вот уж был человек знатный и что ни на есть непредсказуемый! От природы обладал он лужёной шаляпинской глоткой, но в артисты идти никак не хотел. В конце концов отец его Гаврила Исаич сгрёб сына в охапку да привёз в Петербург на смотрины. Через знакомых разузнал о званой вечеринке в апартаментах самого Шаляпина.
Пришёл с сыном: мол, так и так. Фёдор Иванович говорит отцу: «И кого ж ты мне привёл, что за тихоня?». Афоню тут разобрало, сроду его тихоней не звали, он как гаркнет по-молодецки Шаляпину: «Это я молчу тихо!». Бедный Фёдор Иванович как держал в руке фужер с шампанью, так и уронил на пол. Бокал с хрустом разлетелся, а Шаляпин хохочет: «Ну, брат, потешил. А ну пой!». Афоня возьми и запой любимую «А пойду, выйду-к я…». Кончил петь. Подошёл к нему Фёдор Иванович, плачет, вот те крест, плачет, обнял и говорит: «Ну слава богу. Будет кому без меня в России Бориса петь!».
Так не поверите, из хорового училища два раза сбегал Афоня к бурлакам. Поначалу не знали, где искать, а уж когда приметили след – всякий раз прямиком на Волгу. Из Мариинки раз сбежал перед самой премьерой «Бориса». Беглеца сняли с поезда уже на вокзале и в театр силком повезли. Действие-то началось. Народ волнуется. Кое-как отыграли первую картину. Дирижёру велели паузы длиннее давать, действие затягивать. Вот уж и вторая картина началась.
Вчетвером затащили Афоню в гримёрку, кое-как переодели, загримировать толком не успели – уж его выход. Дали горемыке пинка – и на сцену. Он же, бестолочь стоеросовая, оглядел зрителя, ухмыльнулся и… запел. Минуты не пропел – театр успокоился, и до самого финала звучала из уст Афанасия Гавриловича дивная музыкальная амброзия.
После спектакля руководство театра долго совещалось: как быть с Афоней. Решили его женить на послушной и красивой балерине из кордебалета, выходит, на прабабке Георгия. Решено – сделано. В один из воскресных дней после полуденной репетиции устроили банкет, подпоили Афоню – и под венец. Грех, конечно, а по-другому с ним не сладить. Умолили священника не вдыхать от Афони мирские ароматы. Свидетелю строго-настрого было наказано держать Афоню со спины, чтоб не дай бог не упал и не сорвал божественное мероприятие…