Страница 4 из 11
– Тебя петух в лоб клюнул? – спрашивала она про мой заклеенный лейкопластырем лоб.
С ней было так весело!
– Хочу тут жить, тут не бьют и кормят, – то и дело говорила Валька. – Пусть мамка не едет. У нее пять Валек, ей хватит. А я тут буду! И школы никакой!
Все медсестры и доктора знали ее и ругались, что ее уже надо выписывать, но из деревни за ней никто не приезжает – вот она и наглеет.
В конце концов Вальку забрали (тогда я впервые услышала слова: «социальные работники»). Причем увели ее, когда меня не было рядом, от чего я почувствовала себя обокраденной: у меня вот так взяли и отняли друга. Навсегда. Без права переписки.
Я осталась одна в палате ненадолго: сначала принесли большую детскую кроватку – с высокими железными бортами, похожую на клетку. А потом пришла женщина, тихая такая, со свертком, который оказался младенцем. Когда она развернула его, я увидела на животе младенца пятно от зеленки и обмерла от ужаса: он совсем недавно родился, получается! Совсем свежий ребенок! Почему вообще младенцев кладут с такими взрослыми, как я? (Да кто его знает, странное наше здравоохранение.) Несколько раз женщина обращалась ко мне с просьбами: то расстелить пеленку, то что-то подать. Я старалась действовать аккуратно, а когда ребенок спал – не шуметь. «Не бойся, он пока не слышит», – сказала мне тогда женщина, и мне стало еще жутче: не доделанный до конца ребенок! Потом его и вовсе забрали из нашей палаты в реанимацию, а женщина целыми днями просто лежала на кровати, в одежде, свернувшись, и ни на что не реагировала.
Я не знала, чем себя занять: Вальки не было, мальчишка на инвалидной коляске тоже куда-то подевался, поэтому я выходила из палаты и шла куда глаза глядят. Больница большая, со множеством этажей, коридоров, лифтов, лестниц и тупиков – и всякий раз я уходила со знакомой территории со страхом заблудиться, а может, мне этого и хотелось, и я долго слонялась по коридорам, спускалась по лестницам, совала нос во все приоткрытые двери, но каким-то странным образом всегда возвращалась на свой этаж, к своей палате. За время этих моих блужданий никто ни разу не окликнул меня, не спросил, что я делаю не на своем этаже, не накричал, не приказал идти к себе в палату. Тогда я, может быть, испугалась бы, расстроилась, выпала бы из оцепенения и точно потерялась бы, но какая-то странная сила укрыла меня невидимостью, привязала к моей палате, возвращая туда раз за разом.
Женщина лежала на кровати.
А я не могла.
Потом меня выписали и за мной приехала мама. Она пришла в палату, когда я была в очередном заплыве по больничным коридорам. Возвращаюсь, вхожу, а мама о чем-то говорит с той женщиной (расспрашивает? утешает?) – и тут же мне:
– Собирайся, Лен.
Когда мы ехали в автобусе на вокзал, чтобы вернуться в Урицкого, я спросила маму:
– Ребеночек… поправится?
– Не знаю. Там все серьезно.
– Вальку забрали. Она хотела жить в больнице, а ее забрали.
– Девочке лучше будет в интернате. С ней специалисты должны работать.
– Она хорошая.
– Никто ее не обидит. Не переживай.
Я молчала. Меня злило, что мама так спокойно ко всему относится. Может, она и была права. Но я-то знала, что во всем этом есть какая-то обреченность, как будто, однажды выйдя из дома, мне суждено будет вновь прийти к дверям своей палаты – и увидеть пустую железную кровать с высокими бортами, похожую на клетку, и другую кровать, обычную, на которой лежит, свернувшись калачиком, женщина – и она не знает, выживет ли ее ребенок.
А Валька, которую забрали чужие люди, никогда не попадет домой.
Я никогда не переставала плакать, хотя была самым веселым ребенком в Урицком и Любомировке.
Училка
Я сидела за одной партой с Катькой Электричкой.
У нас в классе было четыре Катьки, в таких условиях прозвище неизбежно.
Когда мы ездили в пятом классе в Заводск на экскурсию, учительница притащила нас на вокзал задолго до отправления электрички. Сначала прошел один поезд, потом другой. А Катька не умела ждать, поэтому подпрыгивала на месте и кричала:
– Э-ле-ктри-чка! Э-ле-ктри-чка!
Точнее, мы втроем прыгали и кричали: я, Катька и жирная Илонка (она вечно примазывалась).
Хотя звали электричку мы хором, прозвище прилипло только к Кате, наверное, потому, что у нее голос очень громкий.
Пока я болела гриппом, к Катьке за первую парту села Илонка, которую все не любили. Объяснить, в чем причина нелюбви, никто не мог, поэтому просто обзывали ее жирной. Учителя думали, что Илонку обижают из-за внешности, и жалели ее, даже оценки завышали. Так она выбилась в хорошистки, но окончательно утратила последние симпатии одноклассников, хотя и продолжала набиваться ко всем в подружки.
– Ура, Ленка! – Когда я наконец-то пришла в школу, Катька была мне дико рада. – Илон, уходи, Ленка вернулась!
– Привет, Лена! – процедила Илонка и стала собирать свои вещи с парты. – Выздоровела?
– Ага! – бодро сказала я. – Отлично поболела!
– О, смотри, что у меня есть! – Катька достала из рюкзака бумажный кулек.
Семки. С ними школьное руководство вело безуспешную борьбу. Семками заплевывали полы в классах и в школьных коридорах. За семки могли влепить замечание в дневник и поставить двойку по поведению. Про семки рассказывали истории одна другой страшнее: типа торгующие ими бабки, пока обжаренные семки еще теплые, греют в них свои старые ноги, чтоб кости меньше болели… Все кривились и фукали, слушая такое, но семки все равно щелкали. В первом классе было заведено, увидев человека с кульком семок, подойти и нагло запустить в кулек руку, говоря «Ленин сказал: делиться надо!», на что самые изобретательные придумали ответку: бить такого любителя чужого добра по руке со словами: «Сталин сказал: имей свое!» Конечно, Илонка не стала поминать Ленина и Сталина (мы не в первом классе!), но так жалобно посмотрела на Катьку, что та и ей отсыпала пригоршню семок. Я уселась за парту, а Илонка стала у меня над душой. Семки нас сплотили.
– Не плюй на пол! – Меня пугало, что Илонка может намусорить, а обвинят нас с Катькой.
– Я в руку, вот! – Илонка сунула мне под нос пригоршню с шелухой. Ногти у нее были красно накрашенные и облупленные, фу.
Звонок прозвучал так неожиданно, что выбросить мусор мы не успели, пришлось просто так высыпать его в рюкзаки.
Но урок начался с внезапного: русичка обнаружила, что ее сумка, стоявшая на столе, открыта и из нее пропал кошелек.
Училка была совсем молоденькая. Худенькая такая, у нее брюки сзади смешно обвисали из-за того, что были не по размеру. Волосы всегда в хвостик собраны, и казалось, что их мало, как у дешевой китайской подделки под Барби. Она стояла перед нами и стучала по столу тонким длинным пальцем:
– Кто взял? Кто взял? Кто?
Мы с Катькой сидели за первой партой, которая не то что рядом с учительским столом – она к нему вплотную придвинута. Мы видели, что к сумке не притрагивался никто. И мы тоже ее не трогали.
Не добившись от класса признания, русичка ушла и вернулась через пару минут с одноглазой завучихой, которую боялись все.
– Молчите, значит? – Ее единственный живой глаз искрил гневом, и она напоминала Терминатора. – Покрываете вора? Хор-рошо… Попова! Ксенофонтова! Пойдемте-ка со мной!
В кабинете завуча нас допрашивали целый час. Содержимое рюкзаков вытряхнули. Учебники и тетрадки были, как тараканами, облеплены черной семечковой шелухой.
– Они меня ненавидят! Весь класс! – кричала училка. – Это какие-то асоциальные элементы, а не дети! Потенциальные преступники! То есть настоящие преступники!
– Кто взял? Попова! Скажи, а не то хуже будет! – Оба глаза завучихи – живой и мертвый, стеклянный, – смотрели так, что у меня леденело в животе.
– Я не знаю.
Я и правда не знала, кто мог взять этот чертов кошелек. Я всю перемену лузгала семечки. Я думала только о том, чтоб мне не влепили замечание из-за них. Не знаю, как это работает, но в какой-то момент мне захотелось сказать, что кошелек украла я. Я даже поверила в то, что сейчас засуну руку в карман, а он там лежит. Я не знала, как он выглядел, поэтому мне представлялся мамин – красный, лаковый, с ободранными уголками. Я изо всех сил представляла этот кошелек, как будто, если б он сейчас материализовался у меня в кармане, я смогла бы его отдать и уйти домой. Я злилась на себя из-за того, что я его не брала.