Страница 2 из 11
Приехали доктора и забрали маму и сестру. Их увезли в больницу, далеко от нас. Мы с папой остались одни.
Папа вставал очень рано, потому что до работы ему было далеко добираться. Он работал инженером на вагоноремонтном заводе. Я не очень понимала, чем конкретно он занимается, но зато от мамы постоянно слышала, что вот нам повезло, папа работает на железной дороге, нам дали жилье, какое-никакое. А так бы теснились с бабушкой в одной квартирке. Я была не против жить с бабушкой и не понимала, чем плохо тесниться (я не догадывалась тогда, что маме с бабушкой жилось настолько тяжко, что проще здесь, в бараке без водопровода).
В окнах было черным-черно, когда будильник начинал надрываться и просыпался папа. Я слышала, как он идет на кухню, как гремит чайником, хлопает дверцей холодильника. Он никогда не включал свет, наверное, думал, что этим всех разбудит (а будил шумом). Уходя на работу, он заходил в мою спальню, ударял по выключателю и кричал:
– Подъе-ом!
Я вскакивала, бежала на кухню чистить зубы (у нас не было умывальника в ванной), елозила щеткой во рту и смотрела в кусок зеркала, прикрепленный к дверце шкафчика. Утренние глаза, большие и темные, меня пугали.
Папа подходил, спрашивал что-то вроде:
– Сколько уроков сегодня?
Или:
– Домашнее задание сделано?
Я мычала что-то, а он ерошил мои волосы и весело говорил:
– Та-ак, понятно: поднять подняли, а разбудить забыли! А ну-ка умойся! Давай-давай, а то я сам тебя умою, как маленькую!
Я ненавидела умываться, вода была холоднючая, противные ручейки вечно текли по шее на грудь или спину. Но если я не умоюсь сама, отец и правда плеснет на меня ковшом воды из ведра, так что и волосы будут мокрые, и пижама.
Поэтому я все-таки умывалась – лицо в зеркале становилось мокрым, а глаза – нестрашными.
Уходя на работу, папа говорил на прощание:
– Смотри не опоздай! Двойка – ерунда, а за замечания получишь ремня.
Папа считает, что если человек не опаздывает и не получает замечаний, то все остальное ему можно простить. Но про ремень он просто говорит (я думала, что все папы только грозят ремнем, пока случайно не узнала, что Гордеев отец бьет его до синяков).
После ухода папы я должна позавтракать, а потом – в школу. Но сейчас, когда мамы нет, все идет как-то не так. В школу совсем не хочется. Папа оставил мне на тарелке пару бутербродов с маслом и сахаром, а на столе – денежку! Ого! Это же целых две жвачки! Праздник!
Тут я окончательно понимаю, что в школу не пойду. Я пойду на станцию, куплю жвачку и буду ее жевать, пузыри попробую надувать. Даже, может, одну жвачку спрячу для малой, чтоб ее порадовать, когда она поправится. Чайник еще горячий, я налила себе чая, позавтракала и, счастливая, пошла одеваться. Заметила, что ведро с водой почти пустое, и в порыве ответственности и самостоятельности, о важности которых так часто говорили взрослые, решила сходить на колонку.
Мама, вообще, не любила, чтоб я ходила за водой.
– Набирай полведерка! Не носи тяжелое! Зачем ты спину рвешь? – ругалась она вместо благодарности, если я таскала ей воду, когда она стирала. – Саша, ну отбери у нее ведро!
Папа вырывал у меня из рук ведро:
– Я носить буду! Иди, матери поможешь полоскать!
Полоскать мне совершенно не хотелось, потому что мыльные, скользкие тряпки были противными, как слюнявые поцелуи (еще в садике я пыталась целоваться с Гордеем, мальчиком из нашего дома).
Но сегодня я вполне могла сходить за водой. Накинула пальто и вышла (а мама бы сказала: куда, а шапка? а сапоги?). Оттепель, в которую мы с сестрой заболели, сменилась похолоданием. Двор был весь в снегу, на качелях лежал как будто аккуратненький белый коврик, а у слона на дереве из снега получилась шапка-пирожок, вроде той, что носил наш председатель (чего он там председал, я не знала, просто его так звали). К колонке была протоптана тропинка. Две бабки из соседнего подъезда – Гордеева и другая (не помню, как ее звали, у нее нос был как кусок пемзы) – суетились возле колонки. Рядом с ними стояли санки, а на них – пустые ведра. Незапомнившаяся бабка держала лом, а Гордеева – лопату. Бабка с ломом изо всех сил била им по колонке, околачивая лед. Гордеева отгребала в сторону ледяное крошево.
– Чего стоишь? – рявкнула мне Гордеева бабка. – И в тапках! Иди бери, поди работает уже! А ты, – крикнула она своей товарке, – хватит! Еще сшибешь ее к хренам!
Конечно, о том, чтоб набрать полведра, и речи быть не могло. Я не могла уйти с полупустым ведром на глазах у этих могучих бабок. Поэтому я набрала ведро до самых краев, так что при первом же шаге вода выплеснулась прямо мне в тапки.
Дома, ругаясь на себя, я переодела колготы, натянула сапоги и куртку, захватила портфель для конспирации – и отправилась гулять.
Я специально пошла в сторону, противоположную школе, – на станцию. Путь пролегал по дорожке через небольшую лесопосадку. Идти минут десять. На станционном рынке всегда гораздо теплее, чем у нас во дворе, наверное, потому, что там есть много яркого, а у нас одна снежная бель: глаз зябнет. А еще на рынке вкусно пахнет чебуреками, играет музыка из колонок возле ларька, где торгуют кассетами. Я успела поглазеть на все: и на торсы манекенов, обтянутых модными разноцветными кофтами, на веселые погребальные цветы и ларьки со сладостями.
На обратном пути я столкнулась с Тенью. Она прошла рядом со мной, так рядом, что я заметила, как в ее распущенных темных волосах блеснула сединка. Не знаю, что тогда меня дернуло, но я развернулась и последовала за ней. Она шла впереди, ровно, не сбиваясь с ритма, как заведенная. Куда? Мне было интересно (я сыщица!) и немножко стыдно (я шпионка!). Казалось, что она непременно почувствует мое присутствие. Как будто муха какая-то у уха жужжит, вроде того.
Когда мы почти дошли до конца дорожки, впереди уже виднелся угол нашего дома, она вдруг обернулась и остановилась.
Я тоже остановилась.
Она смотрела на меня, а я на нее. Мне хотелось под землю провалиться от стыда.
Она молчала.
«Ты просто идешь от станции домой, иди! – сказала я себе. – Иди же, не стой столбом как дура! Ну!»
Я пошла… прошмыгнула рядом с Тенью, буркнув «дбрвчр», а она… развернулась и направилась в обратную сторону. Снова к станции.
Она просто ходила туда-сюда. От дома к железной дороге и обратно.
Зачем – непонятно, но она взрослая и может сколько угодно гулять в темноте.
Сострадание
Есть эпизоды, с которых начинается история печали.
Например, когда тебя в песочнице бьют лопаткой по носу или воспитатель в садике кричит непонятно за что. Но у меня вышло другое.
Каждое лето я проводила у баб Нины и дед Гоши в Любомировке. Это такое село, украинское. Там было очень весело, много ребятишек моего возраста – загорелых почти дочерна, быстро бегавших, ловко лазавших по деревьям, делившихся со мной своими сокровищами: вкладышами от жвачки «Турбо», матерными стишками и не только ими – однажды баб Нина обнаружила у меня вшей.
– Ой, лыхо, Таня мэнэ засварыть! – Бабушка опасалась, что аккуратистка мама заругает ее за антисанитарию.
Главный баб-Нинин советчик – «Народный календарь» – предложил рекомендацию, к которой после совещания с дедом Гошей (чуть менее главным советчиком) было решено прибегнуть. Вечером бабушка меня тщательно вычесала, протирая кожу у корней волос ваткой, смоченной в керосине, и укутала в платок по-старушечьи. Утром я проснулась от боли – забытый в волосах ватный тампон, пропитанный керосином, оставил на коже головы ожог. Я долго ревела и мотала головой, как собака, которой в ухо попала вода, чтобы избавиться от мучительного жжения, а бабушка, чтоб удобнее было лечить результат ее борьбы со вшами, остригла мне часть волос на пострадавшей стороне. Отражение в зеркале выглядело таким смешным: полустриженная голова, зареванное лицо, – что я даже забывала о боли – и засмеялась. Общаться со сверстниками мне строго-настрого запретили, и бабушка постоянно следила, чтоб я не удрала огородами на озеро или еще куда.