Страница 8 из 16
(Фельдъегерь, обругавший Пушкина, был некто Подгорный. 28 октября 1827 года он написал об этом случае рапорт.): «Отправлен я был сего месяца 12 числа в гор. Динабург с государственными преступниками, и на пути, приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С.-Петербург некто Пушкин, начал после поцелуя с ним разговаривать, я, видя сие, наипоспешнее отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать, а сам остался для прописания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег, я в сём ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорит, что «по прибытии в С.-Петербург в ту же минуту доложу Его Императорскому Величеству, как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег, – сверх того, не премину также сказать и генерал адъютанту Бенкендорфу». Сам же г. Пушкин между прочими угрозами объявил мне, что он был посажен в крепости и потом выпущен, почему я ещё более препятствовал иметь ему сношение с арестантом; а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет».
Дуэль пятая (1819). С Модестом Корфом
Пушкин, вышедши из Лицея, …жил в Коломне, над Корфами – близ Калинкина моста, на Фонтанке, в доме бывшем тогда Клокачёва…
П.А. Плетнёв. Из письма Гроту. От 2 марта 1848 г.
Свидетельства очевидцев: Барон Модест Корф был однокашником Пушкина по Лицею. Всю жизнь, однако, он питал устойчивую неприязнь к поэту. Писал резко недоброжелательные воспоминания о нём, которые Вяземский назвал «похожими на клевету». Не положил ли начало этому подчеркнутому недобролюбию один юношеский эпизод. Вот несколько строк из письма барона М.А. Корфа – Пушкину, относящегося к указанному времени:
«Не принимаю Вашего вызова из-за такой безделицы не потому, что вы Пушкин, а потому, что я не Кюхельбекер…».
«Безделица» же вышла такая. Слуга Пушкина, вероятно, не без влияния винных паров, пытался выяснить отношения с камердинером Корфа в передней барона. Барон же, недолго думая, побил его палкой. Побитый пожаловался Пушкину и тот, немедленно загоревшись, видя в том покушение на собственную честь, послал обидчику слуги вызов.
Насколько устойчива была неприязнь барона к Пушкину после этого, не совсем приятного, конечно, эпизода, говорит тот факт, что и через много лет барон писал о Пушкине вот в таких выражениях: «В Лицее он решительно ничему не учился, но, как и тогда уже блистал своим дивным талантом, а начальство боялось его едких эпиграмм, то на его эпикурейскую жизнь смотрели сквозь пальцы, и она отозвалась ему только при конце лицейского поприща выпуском его одним из последних. Между товарищами, кроме тех, которые, пописывая сами стихи, искали его одобрения и, так сказать, покровительства, он не пользовался особой приязнью. Как в школе всякий имеет свой собрикет (прозвище), то мы прозвали его «французом», и хотя это было, конечно, более вследствие особенного знания им французского языка, однако, если вспомнить тогдашнюю, в самую эпоху нашествия французов, ненависть ко всему, носившему их имя, то ясно, что это прозвание не заключало в себе ничего лестного. Вспыльчивый до бешенства, с необузданным африканским (как его происхождение по матери) страстями, вечно рассеянный, вечно погружённый в поэтические свои мечтания, избалованный от детства похвалою и льстецами, которые есть в каждом кругу, Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете, не имел ничего привлекательного в своём обращении. Беседы ровной, систематической, связной у него совсем не было; были только вспышки: резкая острота, злая насмешка, какая-нибудь внезапная поэтическая мысль, но всё это только изредка и урывками, большею же частью или тривиальные общие места, или рассеянное молчание, прерываемое иногда, при умном слове другого, диким смехом, чем-то вроде лошадиного ржания…».
Дуэль шестая (1819-1820). С майором Денисевичем.
Волею или неволею займу несколько строк в истории вашей жизни. Вспомните малоросца Денисевича с блестящими, жирными эполетами и с душою трубочиста, вызвавшего вас в театре на честное слово и дело за неуважение к его высокоблагородию; вспомните утро в доме графа Остермана, в Галерной, с Вами двух молодых гвардейцев, ростом и духом исполинов, бедную фигуру малоросца, который на вопрос Ваш: приехали ли Вы вовремя? – отвечал нахохлившись, как индейский петух, что он звал Вас к себе не для благородной разделки рыцарской, а сделать Вам поучение, како подобает сидети в театре, и что маиору неприлично меряться с фрачным; вспомните крохотку адъютанта, от души смеявшегося этой сцене и советовавшего Вам не тратить благородного пороха на такой гад и шпор иронии на ослиной шкуре. Малютка адъютант был Ваш покорный слуга – и вот почему, говорю я, займу волею или неволею строчки две в Вашей истории…
И.И. Лажечников – Пушкину. 19 декабря 1831. Тверь.
Квартира моя в доме графа Остермана-Толстого выходила на Галерную. Я занимал в нижнем этаже две комнаты, но первую от входа уступил приехавшему за несколько дней до того времени, которое описываю, майору Денисевичу, служившему в штабе одной из дивизий …ого корпуса, которым командовал граф. Денисевич был малоросс, учился, как говорят, на медные деньги и образован по весу и цене металла. Наружность его соответствовала внутренним качествам: он был плешив и до крайности румян; последним обстоятельством он очень занимался и через него считал себя неотразимым победителем женских сердец. Игрою своих эполет он особенно щеголял, полагая, что от блеска их, как от лучей солнечных, разливается свет на всё, его окружающее, и едва ли не на весь город. Мы прозвали его дятлом, на которого он наружно и по привычкам был похож, потому что долбил своим подчинённым десять раз одно и то же… К театру он был пристрастен, и более всего любил воздушные пируэты в балетах; но не имел много случаев быть в столичных театрах, потому что жизнь свою провёл большею частью в провинциях. Любил он также покушать. Рассказывают, что во время отдыха на походах не иначе можно было разбудить его, как вложивши ему ложку в рот. Вы могли толкать, тормошить его, сколько сил есть, – ничто не действовало, кроме ложки. Впрочем, был добрый малый… В одно прекрасное (помнится, зимнее) утро – было ровно три четверти восьмого, – только успев окончить свой военный туалет, я вошёл в соседнюю комнату, где обитал мой майор, чтоб приказать подавать чай. Денисевича не было в это время дома; он уходил смотреть, всё ли исправно на графской конюшне. Только что я вступил в комнату, из передней вошли в неё три незнакомые лица. Один был очень молодой человек, худенький, небольшого роста, курчавый, с арабским профилем, во фраке. За ним выступали два молодца-красавца, кавалерийские гвардейские офицеры, погромыхивая своими шпорами и саблями. Один был адъютант; помнится, я видел его прежде в обществе любителей просвещения и благотворения; другой – фронтовой офицер. Статский подошёл ко мне и сказал мне тихим, вкрадчивым голосом: «Позвольте вас спросить, здесь живет Денисевич?» – «Здесь, – отвечал я, – но он вышел куда-то, и я велю сейчас позвать его». Я только хотел это исполнить, как вошёл сам Денисевич. При взгляде на воинственных ассистентов статского посетителя он, видимо, смутился, но вскоре оправился и принял также марциальную осанку. «Что вам угодно?» – сказал он статскому довольно сухо. «Вы это должны хорошо знать, – отвечал статский, – вы назначили мне быть у вас в восемь часов (тут он вынул часы); до восьми остается ещё четверть часа. Мы имеем время выбрать оружие и назначить место…». Все это было сказано тихим, спокойным голосом, как будто дело шло о назначении приятельской пирушки. Денисевич мой покраснел как рак и, запутываясь в словах отвечал: «Я не затем звал вас к себе… я хотел вам сказать, что молодому человеку, как вы, нехорошо кричать в театре, мешать своим соседям слушать пиесу, что это неприлично…» – «Вы эти наставления читали мне вчера при многих слушателях, – сказал более энергичным голосом статский, – я уже не школьник, и пришёл переговорить с вами иначе. Для этого не нужно много слов: вот мои два секунданта; этот господин военный (тут указал он на меня), он не откажется, конечно, быть вашим свидетелем. Если вам угодно…». Денисевич не дал ему договорить. «Я не могу с вами драться, – сказал он, – вы молодой человек неизвестный, а я штаб-офицер…». При этом оба офицера засмеялись; я побледнел и затрясся от негодования, видя униженное и глупое положение, в которое поставил себя мой товарищ, хотя вся эта сцена была для меня гадкой. Статский продолжал твёрдым голосом: «Я русский дворянин, Пушкин: это засвидетельствуют мои спутники, и потому вам не стыдно будет иметь со мною дело».