Страница 17 из 33
– Точно: мягкое – это черви.
Чем дольше продолжался поход, тем дружней становились соседи по нижней палубе. Еще дальше к северу марокканцы начали ужасно мерзнуть. К тому времени, как они спускались в низы после вахты, их темная кожа покрывалась мурашками, точно скошенный луг – стерней, губы и ногти синели, а прежде чем уснуть, каждый из них битый час дрожал, трясся, стуча зубами, будто карнавальный плясун – кастаньетами. Вдобавок волны Атлантики становились все выше и выше, и матросов, вынужденных нацепить на себя всю одежду, какая у них имелась, ничем не прикрытых, не защищенных, болтало в койках, от доски до доски, из стороны в сторону. Со временем марокканцы, а за ними и все остальные обитатели нижней палубы полубака приноровились спать по трое в одной койке, по очереди перебираясь в середку и прижимаясь друг к другу, точно ложки. Таким образом, притиснуть спящего к перегородке качка, конечно, могла, но от края до края койки спящих уже не швыряло. Готовность Мануэля присоединиться к этаким троицам, ложась у перегородки, сделала его всеобщим любимцем: все были согласны, что подушка из него – хоть куда.
Захворал он скорее всего из-за рук. Да, дух его смирился с крестовым походом на север в два счета, однако тело за духом не поспевало. Ежедневно нянчась с жесткими пеньковыми тросами, он здорово стер, ободрал ладони. Морская соль, занозы, утки шкотов и башмаки товарищей тоже оставили на руках немало отметин, так что под конец первой недели матросской службы ладони пришлось бинтовать полосами холста, оторванными от подола рубахи. Когда Мануэля охватила горячка, ладони начали отзываться ноющей болью на каждый толчок сердца, и он рассудил, что сквозь них-то, через все эти раны да ссадины, хворь и проникла в нутро.
Вслед за ладонями взбунтовался желудок: в нем стало решительно невозможно хоть что-нибудь удержать. От одного вида сухарей и похлебки Мануэля выворачивало наизнанку. Горячка усилилась тоже. Ослабший, иссохший, мучимый неудержимым поносом, он только и делал, что торчал на носу «Ла Лавии».
– Сухарями отравился, не иначе, – сказал ему Хуан. – Совсем как я в Индиях. Вот что выходит, если сухари на хранение укладывать, не просушив. Они бы еще сырым тестом эти бочонки набили!
Соседи по койкам рассказали о Мануэлевой хвори Лэру, и Лэр велел оттащить его в лазарет, устроенный на нижней палубе со стороны кормы, в просторном помещении, которое занедужившим приходилось делить с рудерпостом – огромным, гладко отполированным бревном, поднимавшимся из-под настила и уходившим вверх сквозь потолок. Здесь содержались серьезно больные. Уложенный на тюфяк, Мануэль тоже почувствовал себя хуже некуда: терзаемый тошнотой, он жутко перепугался царившего в лазарете запаха мертвечины. Лежавший на соседнем тюфяке пребывал в бесчувствии, перекатывался с боку на бок в такт качке. Пламя свечей в трех фонарях не столько освещало невысокое помещение лазарета, сколько наполняло его множеством пляшущих теней. Один из монахов-доминиканцев, брат Люсьен, дал ему горячей воды, утер лицо лоскутом ткани, а после недолгой беседы выслушал исповедь Мануэля. Конечно, исповедоваться надлежало только настоящему священнику, но ни того, ни другого сие нисколько не волновало. Корабельные попы лазарета не жаловали, служить предпочитали лишь перед солдатами да офицерами, а вот брат Люсьен славился тем, что охотно совершал богослужения и для матросов, отчего был среди них весьма популярен.
Горячка сделалась настолько скверной, что Мануэль не мог проглотить ни крошки. Шли дни, и, пробуждаясь, он обнаруживал рядом вовсе не тех, кто окружал его, когда он засыпал. Сомнений не оставалось: смерть его не за горами, и Мануэль вновь горько пожалел о том, что был поверстан на флотскую службу, в матросы Наисчастливейшей Непобедимой Армады.
– Зачем мы здесь? – хрипло спросил он брата Люсьена. – Отчего б не оставить англичан в покое? Пускай отправляются в ад, если им так угодно!
– Задача Армады – не только в сокрушении английских еретиков, – отвечал доминиканец, пристраивая свечу поближе к раскрытой книге, которую обычно прятал под рясой, – не Библии, какой-то другой, совсем небольшой, тоненькой.
Тени вокруг прянули вверх, заплясали на закопченных бимсах и досках над головами, рудерпост, проворачиваясь, заскрипел о кожаную манжету в полу.
– Тем самым, – продолжал брат Люсьен, – Господь посылает нам испытание. Вот, слушай: «Жду я явления огня очищающего, жду пламенного омовения от шлака тщеты, от внешнего, от наносного, ибо в строгости, мне присущей, я – словно тот, кто испытует злато горнилом. Но когда будешь испытан ты, точно огнем, чистое злато души твоей, точно огнь, станет зримым; тогда дано будет тебе узреть Господа твоего, а видя его, узришь ты и светозарный истинный лик свой». Помни об этом и будь крепок духом. Вот, выпей воды – давай-давай, или хочешь Господа своего подвести? Это тоже часть испытания.
Мануэль выпил, и его тут же вырвало. Тело его стало не более чем огоньком, язычком пламени, заключенным в человечью кожу и рвущимся наружу сквозь израненные ладони. Утратив счет дням, он забыл обо всех, кроме брата Люсьена да себя самого. Казалось, они остались вдвоем на всем белом свете.
– Я совсем не хотел покидать монастырь, – сознался он доминиканцу, – но и совсем не думал остаться там надолго. Подолгу я еще нигде не задерживался. Да, монастырь был мне домом, но я понимал, что дом мой не там. Настоящего дома я пока не нашел. Говорят, в Англии кругом лед… а я снег видел только раз в жизни, в Каталонских горах… отче, скажи: мы вернемся домой? Мне одного только хочется – в монастырь воротиться и стать святым отцом, как ты.
– Домой мы вернемся, непременно вернемся, а кем ты станешь – известно одному Господу. Не волнуйся, место для тебя у Него припасено, а пока – спи. Спи, засыпай.
К тому времени, как горячка пошла на убыль, ребра начали выпирать из-под кожи, будто пальцы сжатого кулака. Мануэль едва смог подняться. Из мрака явственно, словно воспоминание, проступило узкое лицо брата Люсьена.
– Попробуй-ка, съешь похлебки. Очевидно, Господь почел нужным оставить тебя здесь.
– Спасибо тебе за заступничество, святая Анна, – с трудом прохрипел Мануэль, жадно хлебая бульон. – Мне бы хотелось на место вернуться. К своим.
– Скоро вернешься. Потерпи еще малость.
Вскоре Мануэля вывели на палубу. Казалось, он не идет, а плывет, парит, держась за леера и леерные стойки. Лэр и товарищи по вахте встретили его с радостью. Всюду вокруг буйствовала синева: за бортом шипели волны, в небе, спеша на восток, теснились, толкались боками низкие облака, а сквозь прорехи меж ними тянулись книзу, вонзаясь пиками в воду, солнечные лучи. От вахты его освободили, однако Мануэль оставался на посту, у миделя с левого борта, покуда хватало сил. Жив… одолел хворь… в такое просто не верилось! Разумеется, поправился он не до конца – к примеру, ничего твердого, особенно сухарей, есть не мог и потому питался только вином да похлебкой. Вдобавок за время болезни он изрядно ослаб, и голова постоянно кружилась, однако на палубе, на ветру, ему, определенно, становилось все лучше и лучше, и Мануэль старался проводить снаружи как можно больше времени. Был он на палубе и в ту минуту, когда впереди впервые показались берега Англии. Солдаты возбужденно, восторженно завопили, указывая вперед, в сторону поднявшегося над горизонтом мыса Лизард, как назвал его Лэр. За время плавания Мануэль так привык к морю, что невысокая коса, торчащая из воды слева по носу, казалась чем-то противоестественным, чужим в морском царстве, как будто великий потоп едва-едва пошел на убыль и эти затопленные холмы, насквозь промокшие, покрытые зеленой, живой морскою травой, поднялись над волнами всего минуту назад.
Вот она, Англия…
Спустя еще пару дней они впервые встретились с английскими кораблями. Куда быстроходнее испанских галеонов, однако гораздо меньшие, помешать движению Армады они могли бы не более, чем мухи – движению стада коров. Волны сделались круче и, следуя одна за другой много ближе, начали раскачивать «Ла Лавию» так, что Мануэлю с трудом удавалось устоять на ногах. Раз он здорово приложился головой о переборку, а еще как-то содрал с ладони коросту, пытаясь удержать равновесие среди этакой качки. Однажды утром, не в силах подняться, он остался лежать в полумраке нижней палубы полубака – счастье, что товарищи начали приносить ему миски с похлебкой. Так продолжалось довольно долго, и Мануэль снова встревожился: вдруг смерть его все же не за горами? И вот наконец вниз спустились Лэр с Люсьеном.