Страница 2 из 35
Из книги «В сумрачных ладонях забытья»
(1942)
История о Негре-Бездельнике
Смутное беспокойство почувствовал я в тот вечер, когда мама сказала, что мы едем в поместье с высокой черной башней, столь притягательной на горизонте для наших взглядов. Вокруг башни теснились тени, это было каменное сердце, могучее, хотя и недужное, и оно обрастало плотью ночи, орошая ее кровью. Этакий черный гигант высился посреди поля, нависая над домом, и этот гигант делал порою несколько нескладных шагов в сторону, порываясь затмить своими руками округу, пока божьи ангелы не загоняли его обратно ударами бичей.
И еще мама сказала, что я могу взять с собой клетчатое пальтишко, это меня немного успокоило – в нем я чувствовал себя, как святой Георгий в его доспехах. Как святой Георгий на черно-белых иллюстрациях, вечно неподвижный, застывший над драконом, уснувшим у его ног, или как святой Георгий, когда он наклоняется над серой гравюрной водой и над черными цветами, глядя на непостижимых рыб в воде иного мира; а этот мой страшный вечер сам представлялся мне рисунком, в который я должен был проникнуть; когда, войдя в двери и заняв свое место, я успокоюсь и замру, никто не сможет изменить хотя бы один штрих на картине моей победы, где была бы башня, разбитая, лежащая у моих ног, как побежденный, выдохшийся пес.
И гигантские дети пришли бы заглянуть в эту мою книгу, порадовались бы картинке, где мальчик побеждает на своем поле врага – того, что распугивал голубей Дядюшки Элисео. Последнее особенно меня волновало: поглядели бы вы, как они в сумерках спасались, сильно взмахивая крыльями, улетая в сторону пещер-голубятен, безмолвно роняя свои белые перья, которые темнели и разлохмачивались, как только оставались наедине с ветром. Затем, после мгновенного затишья, объявлялась ночь, похожая на громадную, невероятно тяжелую стопу, – вся плоть, вся кровь, весь костяк ночи. И тут же зажигались свечи и лампы.
Автомобиль остановился у портала большого каменного дома. Но прежде мы проехали мрачный парк, где каждая посыпанная гравием дорожка вела к «Видениям». Одна, обсаженная черно-зелеными островерхими соснами, уводила к «Видению Мельницы», там люди носили черносуконные, расходящиеся в ширину капюшоны. Не знаю, точно ли это были люди – может, под масками скрывались ангелы или звери, – а только они пытались утопить меня в бездонном омуте своей «Мельницы». В том же «Видении» был и Отшельник Веласкеса, обитавший посреди своей пустынной, усыпанной белыми и черными камнями долины, куда голубка носила ему еду.
Во время всей поездки я сидел вцепившись в материнский рукав (его полотно было таким свежим и домашним) и время от времени взглядывал на эмалевую брошь у нее на груди. Это был могущественный талисман от всамделишности туманов, которые грозили расправиться с нашей грезой – моей и маминой, – пытаясь развеять ее по своей хмурой всамделишности. Сейчас я поражаюсь всей той настороженности, всему тому старательному усилию теплить в себе еле живой огонек, мешать всемогущим призракам погасить его. Труду, с каким ребенок среди великого скопления призраков и смертей должен прожить детство.
Вы ведь не знаете Негра-Бездельника, его нелепая фигура – причина моего тогдашнего страха: он появлялся там, где я его меньше всего ожидал. Он перемещается по темным подземным переходам и бухается спать где вздумается: мы открываем дверь в нашу комнату, а Негр-Бездельник уже там – привалился к стене, спокойно скрестив на животе свои ручищи.
Столь беззаботное существо могло бы доставить радость и стать другом любому ребенку, если бы не вызывало тревоги, так что радость оборачивалась смертным страхом, словно бы страх обзаводился костяком, плотью и кровью, когда Негр-Бездельник во время игры в прятки вдруг объявлялся около клумбы с цветами или прятался еще где-нибудь. Вот и на этот раз первое, что мы увидели в большущей зале с мраморной лестницей, уходившей куда-то вверх, был Негр-Бездельник, во весь рост, громадный, с копьем в руке. Я сжал руку мамы и молчаливо кивнул в его сторону, тогда она приблизилась к нему и кольцом, которое носила на мизинце (тем самым золотым ободочком, которым мы играли на безбрежных простынях постели), ударила его в грудь. Послышался гулкий звук, словно это существо было полым и необитаемым, – а все дело в том, что мы просто убили его, да-да, убили, как и многих других призраков, убили с милой жестокостью, так как без этого я бы не мог спокойно спать.
Тетушка ждала на лестнице, и мы с мамой бросились к ней. Все вместе поднялись на второй этаж, где жила Донья Исабель, хозяйка всех этих «Видений», пряха ночей.
Открылась дверь, и мама с Тетушкой вошли. Меня оставили в пустом коридоре. Засунув руки в карманы, я начал шагать мимо вереницы закрытых дверей, пока не подошел к последней и не толкнул ее.
Я увидел длинную пустую комнату – маленькую щель в каменном монолите дома. И почувствовал всю тяжесть давящего на нее здания в напряженности темного воздуха с тусклым подобием света, сочившегося от зашторенных окон. Зеркало на комоде ослепло от пыли, и образ комнаты в этом большом зрачке походил на старое, затерянное воспоминание. Там я снова увидел стулья, покрытые белесыми обтрепанными чехлами, неподвижные в их безнадежном параличе, который всегда меня удивлял. Указательным пальцем на запыленной поверхности зеркала я вывел большими детскими буквами свое имя.
Никогда не забуду плотный воздух той комнаты, из которого, казалось, была выделана мебель, вернее, чудилось, будто материалом для нее послужил тот же воздух, обретший поверхности и окраску. Предметы эти напоминали образы из сна, которые скорее являются отражениями в его глубоких водах, нежели полнокровными и живыми телами. Потом мебель стало видно лучше: она тяжело покоилась на своих толстых деревянных ножках; мало-помалу обнаружилось, что она наделена движением – одним-единственным движением тяготения, давления, отвечающего на зов земли, движением, которое каменный пол снизу вверх возвращал ей через спинки и каркасы подобно огромному, мерно бьющемуся сердцу. Но все это не так уж и бросалось в глаза – глазам представало лишь некое неподвижное ее присутствие.
Синий тонконогий стул напротив комода напряженно выгибался, будто готовясь к прыжку, а комод, не в пример ему, был тяжел и широк, и оба существовали вне всякого контакта с людьми, точь-в-точь предметы обстановки из какой-нибудь сказки, скажем, из «Золушки». Долгие годы никто не клал на комод щетку, не гляделся в запыленное зеркало. Мое имя – слово, обозначающее меня размашистыми, чистыми буквами, – подобно обелиску или световому кружеву извлекало в темноте из глуби зеркала и грез мой образ. И мебель охватила глубокая дрожь – словно от камня, брошенного в озеро, по которому расходятся все более широкие круги волн.
Как сказочный Рип Ван Винкль,[2] стряхнувший с глаз столетнюю пыль, я огляделся вокруг, нет ли где двери, которая бы вывела меня на свет. Самая ближняя – большая, дубовая – была покрыта глубокой резьбой. Так как мне не хотелось снова пересекать всю комнату, а тянуло скорее выйти на свежий воздух, в сумерки, я отворил дверь, надеясь увидеть деревья, траву, тысячи знакомых очертаний. А увидел тускло-желтый рассеянный свет да нагроможденные, подобно странным кубическим скалам, клетки с животными: собаками, обезьянами, лисой. Единственное окошко было забрано плотной материей, наспех прибитой к раме большими гвоздями.
Донья Исабель сидела в своем алькове, она тонула в большущем, глубоком плюшевом кресле, ее негнущееся тельце было едва различимо. Тетушка занимала маленькое черное кресло-качалку напротив нее (для меня всегда было загадкой, как могла она умещаться, такая высокая и тучная, в смешной мебели, которую она с замечательным достоинством выбирала, дивным образом согласуясь с нею, стараясь ничего не потревожить, чтобы все как шло, так и шло), а рядом – мама в своем пышном и веселом белом платье, меня же усадили в черное кресло.
2
Персонаж новеллы американского писателя Уошингтона Ирвинга (1783—1859).