Страница 13 из 35
Дядюшка Педро искоса оглядел улицу и, убедившись, что она пуста, перешел на легкую трусцу…
Итак, школьник перешел на легкую трусцу. Вечер этот был как свежеиспеченный, душистый хлеб полдника, и школьник с наслаждением смаковал первый его теплый кус. В столовой ждет Эсперанса, его мать, улыбчивая, толстая, в неизменном желтом переднике. Во главе стола, в золотой раме, восседает покойный отец, усатый, наглаженный, словно бы за секунду до первого тоста на банкете, который никак не может начаться. А у порога двери, от которой уходит во двор небольшая галерея с вымышленной лозой, кот облегчает земле ее тяжесть некоторой невесомостью своего сна.
Даже не верится, что хрупкое плетеное кресло настолько облегчает грузное тело добряка соседа, живущего неподалеку от школьника, который надеется, что застанет его в этом плетеном кресле, – он умеет придумывать самые невероятные игры в самых неожиданных местах, а какие истории рассказывает! Не оторвать глаз, когда он, изображая льва, кружит около эвкалипта, что растет у мертвого фонтана, – задыхается, и пот катится с него градом.
В самом неожиданном месте он наткнулся на площадку для игры в бейсбол. И вот он отдыхает на каменной приступке и смотрит на дверь необитаемого дома: когда-то она была белой-пребелой, а сейчас, с видом обесчещенной невинности, она выставляет напоказ несколько расплывшихся игривых пятен. А человек, спешащий к нему словно слон с коликами в животе, наверно, новый сосед: он его видел вчера, когда расспрашивал о доме в таверне – о доме, который он захватил. «Это был не я, спросите у кого хотите!» Не оторвать глаз, как он задыхается, а пот катится с него градом.
Потея и задыхаясь, он одолел последние метры. Калитка в железной ограде долго не поддавалась, так что он слишком поздно приметил фигурку мальчика, наблюдавшего за ним в ужасающе неподвижной позе. И тут толстяк, и тут дядюшка – Дядюшка Педро – стал вглядываться в мальчика с плаксивым ужасом, который уменьшился до испуга, пронизавшего его до мозга костей, ибо стоял он перед точной копией себя самого – того себя самого, которого он хотел вспомнить, семеня легкой трусцой наедине с самим собой. «Добрый вечер», – чуть слышно пробормотал он. Мальчик церемонно встал, снисходительно согласившись на роль старшего гостеприимного соседа. «Будьте как дома», – сказал он с важностью, на какую только был способен.
весело мурлыкал Дядюшка Педро на мотив «Приехал к нам Карл Пятый», вешая в столовой на стену портрет отца. Покончив с делом, он подался немного назад, чтобы полюбоваться: в течение минуты старый Дон Педро и его старый сын глядели прямо в глаза друг другу – возмущенно вздернутые усы первого открыто осуждали дурно пахнущую клоунаду второго. Педро Второй вздохнул и, сойдя с кресла, сел, до отказа заполнив его своим телом. Он склонил голову на грудь – к этому положению его принуждали широкие, раздутые, словно накачанные, складки шеи. Желтыми глазками из-под полуопущенных век он скептически оглядывал почти отделанную столовую. Привезенная мебель была та же, что и годы назад, – она досталась ему в наследство. Легкий, нежный утренний воздух придавал ей обманчивую целомудренность. «Мы ведь с той поры отсюда ни шагу», – кривил душой роскошный буфет с двумя добродушно круглыми блюдами наверху, похожими на любые наивно глядящие глаза. Но верно ли это? Дядюшку Педро одолевали неприятные сомнения. Вот напасть, как же он мог забыть! «Этот буфет прежде стоял не здесь!» – вскричал Дядюшка Педро, тыча в виновника разгневанным пальцем. Тетушка Агеда, только что возникшая в дверях, лиловая на оранжевом фоне двора, подбоченившись, сердито забрюзжала, глядя в направлении, указанном Дядюшкой Педро: «Ну что теперь?» Дядюшка Педро ринулся вслед за своим разъяренным указательным пальцем, вовремя настигнув его в момент звонкого удара о филенку буфета. «Я говорю, этот предмет раньше был не здесь!» – завопил Дядюшка Педро, словно отвечал на оскорбление. Супруга позволила части своего раздражения вырваться через клапан левой ноги, которая с ехидной независимостью начала выстукивать о порог довольно обидное мнение. «Ну и что?» – холодно спросила Тетушка Агеда. «Как – ну и что?» – изумленно ответствовал Дядюшка Педро. «Да, да – ну и что?» – старательно выговаривая слова, повторила Тетушка Агеда. Тогда Дядюшка Педро опустил голову и скорбно провел рукой по доске буфета – словно ласкал собаку, единственного верного друга. И пока оранжевые волны двора пожирали все еще ворчавшую Тетушку Агеду, Дядюшка Педро все глубже погружался в фиолетовый сумрак, в плетеное кресло у порога, в свою газету.
Но газета не доставила ему удовольствия. «Что я хочу? – спрашивал он себя, обуреваемый странным чувством и обмахиваясь землетрясением в Токио. – Почему я возвратился в этот дом? Единственный ответ, – объяснял он ящерице, которая добродушно приветствовала его красным платочком с клумбы, где росло то, что предположительно было розами, – потому возвратился, что этот дом мой. Мой? Чей мой – мальчика по имени Педро, курносого неслуха, с его душистым хлебом полдника, первый теплый кус которого – сама суть четырех часов пополудни, с привкусом свободы и „домашнего света“?» Само собой. Но само собой – что и нет. Само собой, совсем не в такой дом он возвратился, потому что недостает матери, хлеба, буфета-на-своем-месте, потому что лишняя в нем Агеда и… он. Так что он вовсе и не возвратился в свой дом, просто потому, что этот – не его, и нет никакой надежды, что какой-нибудь другой дом станет таковым, потому что, даже если представить себе, что ничто не отсутствует, и выбросить из головы Агеду, – будет лишним он, сам он – всегда. У него больше не было дома, куда возвращаться, потому что он больше не был самим собой, – неужели так было всегда?
Но как бы там ни было, он вернулся в свой дом. «Забывчивость, – апеллировал Дядюшка Педро к своей сметливой сигаре, – забывчивость – один из тягчайших грехов. Если бы я пошел к исповеди, я бы сказал: „Святой отец, я согрешил против себя самого, забыл о своем доме, забыл невинное свое тело. И вот это, – Дядюшка Педро хлопнул по своему толстенному животу, – не что иное, как чудовищный нарост моего беспамятства!“ Но когда закрываешь глаза (а Дядюшка Педро закрыл их, как человек, отдавшийся сиесте[16]), можно возродить еще и не то – можно возвести даже из этих руин, подобно тому как восстанавливаешь в грезах Парфенон или Колизей, образ настоящего дома и настоящего блудного сына, который возвращается в него. И не думайте, будто для того, чтобы грезить, лучше не возвращаться: вовсе не одно и то же, где ты грезишь – там или здесь. «Камни этого дома сами по себе являются воплощением моей грезы, а она – именно тем, о чем я мечтаю. И может статься, на мои призывы и заклинания мальчик, которым я грежу и который является моим Я, действительно объявится – живой, сидящий на этих вот ступеньках со своим бейсбольным мячом и битой – и тем самым обратит меня (только вот я – я ли?) в знойную летнюю дымку, в струйку дыма». Тут Дядюшка Педро открыл глаза и ужаснулся. Ибо увидел, что со ступенек крыльца – серьезный и неподвижный – глядит на него, держа в сведенных ладонях красный бейсбольный мяч, курносый черноволосый малыш со взглядом неслуха.
В течение нескольких мгновенных вечностей с Дядюшки Педро пот катился ледяными градинами. Честно скажем: он испытал омерзительный страх, хотя пред ним возникло воплощение его самой невероятной мечты. Дрожащими пальцами он провел по мокрому лбу, провел с чувством, которое, со всем стыдом за Дядюшку, мы бы определили как чувство нежной жалости к себе. (Несколько дней спустя Дядюшка Педро установил тонкие – увы, бесполезные – различия между страхом и паническим ужасом.) А между тем малыш начал стукать своим мячом по одной из ступенек.
16
Сиеста (исл.) – время послеполуденного отдыха.