Страница 2 из 4
Глава первая
Когда я был маленьким, мама называла меня по-разному: «малыш», «зайчик» или «чертёнок», когда я особенно баловался. Одноклассники дразнили совсем другими словами: «псих», «дебил», «придурок». В психушке же я просто был пациентом номер…, а теперь…
Теперь я полноценный гражданин, хотя имя Генрих, которое указано во всех моих справках и новых документах, мне ни о чём ни говорит. Почему Генрих и где мои старые документы – тайна, покрытая мраком. Тайна, которую моя несчастная мать унесла с собой в могилу.
Сейчас-то я уже знаю, кто я такой и что значу для этого мира, но тогда… Полоумный, отвергнутый всеми мальчишка с острым лезвием в кулаке, я ещё совсем не подозревал о своем предназначении. Тупо глядя на зияющие порезы вдоль тонких запястий, на чёрную тягучую жидкость, мало чем напоминающую кровь, я всё ещё думал: «Кто же я? Что же я!» В сверкающей белоснежной ванне, густо заляпанной чёрным, под горячими струями воды я всё ещё пытался заставить кровь течь из ужасных порезов, но всё было напрасно. Даже это мне оказалось не по силам. Капли быстро густели, сворачиваясь, а порезы неумолимо затягивались прямо у меня на глазах. «Да что же это, в самом-то деле?» – шептал я злобно, продолжая увечить зажившие раны, когда наконец-то примчалась скорая по вызову матери. Помню скорбь и ужас в её печальных глазах, без кровинки поджатые тонкие губы и удивлённые взгляды докторов, их недоумевающие перешёптывания. Затем были иглы, болючие уколы, и разум мой, казалось, помутился окончательно, так как дальнейшее помню урывками. Высокий забор, психиатрическая клиника, белые мягкие стены, заискивающе лживые лица, глупые нелепые вопросы, мокрые грустные глаза матери и бесконечные гирлянды желтоватых капельниц. Мама, такая родная и до невозможности далёкая, она что-то всё порывалась сказать, объяснить про отца. Что-то связанное с лесом, луной, но я так и не понял, хотя улыбался ей и кивал. Мне всё чудилось, что я сплю и вокруг всё лишь сон, плод моего больного воображения. Больница, врачи, мать, её сухой шёпот, напоминающий скрежет зубов; пронизанный запахом затхлой травы, гниющей листвы, обглоданных ломких костей и дикой пляской волков под заунывный вой одноглазого чудища. И этот чудовищный один-единственный глаз, как злобное бельмо кровавой луны, заглядывал в самую душу. Прожигал насквозь, копошился клубками червей, выворачивал наизнанку моё незнакомое Я. И тело отзывалось на зов, трепетало в предвкушении чего-то прекрасного, всеобъемлющего и безумного. Я рвался, рычал, разрывая некрепкие путы, и снова были врачи, куча крепких ремней и колючие иглы горячих уколов.
Но я знал, что всё это лишь бред моего болезненного состояния, лишь краткий миг жуткого сна, а когда я проснусь, вновь воцарится гнетущее однообразие. Так пролетали первые дни, пока всё вдруг не закончилось.
Проснулся я в белой и чистой палате. Один и не привязан к хрустящей кровати. В душе наконец-то воцарился покой. Весь день был один. Спокоен и беспечен. Делал, что хотел и как хотел. Никто не колол меня иглами, не задавал глупых вопросов, не заглядывал пытливо в глаза. Я был свободен в своем тесном уютном мирке, доволен и счастлив. Затем лязгнула дверь и вошёл пожилой и седеющий мужчина в белом халате. Он долго смотрел на меня и молчал. Под его внимательным колким взглядом я заметно занервничал, и тогда он сказал, что моя мать умерла и ему очень жаль. Жаль? Чёрта с два! Я смотрел в его холодные и лживые глаза и видел в них отражение безразличной души. Пустота и ледяное спокойствие царили там, а он всё стоял и смотрел, а может быть, ждал? Чего, что я кинусь в рыданьях к нему на шею? Что буду кричать, головой биться о стену? Дам повод ему позлорадствовать и снова начать изучать меня? Нет, я не дурак! Стиснув зубы, я молча стоял и смотрел в глаза его хитрые. Только чего стоило мне это спокойствие! В душе будто бурлили, сжигая, котлы адских мук. Моя бедная милая мама! Никогда она больше не улыбнется мне, не обнимет родное дитя, не услышу я ласковый шёпот, не коснусь рукой гладких волос. Теперь я остался один в целом мире озлобленных тварей.
Доктор остался мной недоволен. Ушёл он раздосадованный, мрачнее тучи, нервно дёргая мочку уха, и вновь я остался один. Теперь можно расслабиться и оплакать несчастную мать. Потом были похороны, я плохо запомнил дальнейшее. В голове помутилось, я всё же больной. Помню двух санитаров угрюмых, рыданье соседей, скулящих и воющих псов вдоль дороги – никто их не смел прогонять. Лоснящийся жирный священник, а в узком дешёвом гробу навеки уснувшая мать. Помню, как пытался взять её за руку, но холодные белые пальцы всё время выскальзывали из моих дрожащих ладоней. Потом помню, как она стояла вдалеке и тихонько качала головой, я её видел, кричал, звал, но она лишь печально смотрела, а глаза были грустные-грустные. Потом она мне улыбнулась на прощанье и, отвернувшись, побрела в лес, наверное, к отцу. А я всё кричал и пытался догнать её, но санитары не видели маму и не пускали. Я помню, как жар поднимался в груди и ломило в зубах, я орал на них, колотил кулаками и плакал. А слёзы были алые, как кровь. Люди вокруг тоже качали головами, шептались и жалели несчастного сироту. Они тоже не видели мать и думали, что я сумасшедший, а я всё звал и плакал, и вместе со мной скулили собаки, они меня понимали, потому что тоже видели мать и провожали её до леса.
Промчались годы.
18 лет, такой возраст, когда юный организм перестраивается, перерождается в того, кем изначально был рождён.
Глава вторая
Прежде всего я хочу, чтобы вы знали, что я сумасшедший. То есть я был сумасшедшим, но, как мне кажется, моё состояние до лечения в психушке и после него ни капли не изменилось. В действительности же, собрав консилиум и долго совещавшись, врачи признали меня вполне здоровым индивидуумом и безжалостно вышвырнули вон из привычного рая раскрепощённости, детской наивности, кайфа и транквилизаторов. Сказать, что я был немного растерян, это ничего не сказать. Да что уж там, я был просто в ужасе, попав из-под опеки симпатичных сестричек прямо в ад жёсткого мира, где правит бал хаос, беззаконие, нужда и, как я позже узнал, дикий первобытный ужас. В реальном мире, вне стен привычной психушки, каждый был сам за себя, и я, вчерашний сумасшедший, просто не вписывался в общую разляпистую картину греховного бытия. Боязливо балансируя на узкой колеблющейся грани, я не решался пересилить себя и сделать шаг, один-единственный шаг, и раствориться в суетливом хаосе людского потока, бурлящего безумного существования. Я был один. Один среди толпы. Отверженный и несчастный, вмиг выброшенный на обочину привычного мира, предоставленный отныне самому себе. Вы представляете, какой это ужас?!
Пардон, я немного отвлёкся от темы…
Это случилось поздней осенью. Признаться, больше всего я люблю именно эту пору. Повсюду царит сумеречное превосходство. Краски неяркие и печальные, кое-где ещё сохранились небольшие островки былой зелени среди поникшей вязкой пакли, прибитой первым морозцем. Солнце не прониклось осенней печалью и всё ещё ярким пятном щедро сияет на небе, щедро раздаривая уже обманчивое тепло, играя в догонялки лучами и нещадно ослепляя глаза.
Мы, то есть я и моя собака, каждое утро выбирались на прогулку. Всегда, это когда Дружку всё-таки удавалось поднять меня, вопящего и брыкающегося, с единственного желанного места в квартире – кровати, и вытащить из блаженного тепла в неприветливый мир. Пёс мой не то чтобы очень породистый, понамешано у него всякого, поэтому он больше смахивал на приземистую лохматую козу, чем на собаку, но я всё равно его нежно любил. Честно сказать, он мой единственный верный друг, не предавший и не бросивший меня, как все остальные. Один Бог, если он есть, знает, как тяжело и тоскливо было Дружку прозябать в голодном одиночестве, сиротливо мыкаясь по подворотням, пока его горе-хозяин, то есть Я, добросовестно отбывал свой заслуженный срок в серых застенках психушки, страдая от душевных мук и беззаветно нежась в лучах государственной опеки. Хорошо ещё, что своей волосатой рукой то самое государство не оттяпало единственное мамино наследство – маленькую квартирку на окраине Курска. Так вот…