Страница 3 из 19
— Вы волшебник? — глупо спрашивает Маша; в ней просыпается любопытный неуемный ребенок, впервые в своей коротенькой жизни испытавший нечто, похожее на чудо. — Настоящий?
— Нет волшебников, Маша, есть маги, ведьмаки и еще сотни разных колдунов, — с иронией парирует он. — Я совсем не обучен магии: должны ведь остаться в мире обычные люди. На них он и держится. Но мне определенно приятно, что вы так думаете.
Маше жаль уходить, но ведь она не может здесь ночевать. Город подмигивает в окно искорками сияющих кошачьих глаз; спешат мимо прохожие, кутаясь в шарфы и поднимая воротники.
— Как называется ваша кофейня? — хмурится она уже в дверях, оглядывается в поисках вывески, но то ли это Маша так устала и хочет спать, то ли ее вовсе нет.
— Вы найдете, если захотите. Просто попросите город вас провести, он меня знает, он поможет, — обещает Христофер. — А про портрет подумайте! Непременно подумайте!
Дверь перед Машей распахивается сама собою, и она ойкает, теснится к стене. В кофейню залетает нечто громкое, радостное, блестящее оскалом — она различает лохматого беса в накаленной от холода кожанке. За ним засовывается узкая песья морда с краснючими глазами — адская гончая. Маша боком протискивается к выходу, но воспитанный пес обнюхивает ее ботинки и виляет хвостом.
— Иса, будь добр! — вскрикивает бес. — Нам как обычно! Не можешь мне тихонько плеснуть коньячка?.. Холод собачий!
— Ночная смена, рядовой Войцек? — миролюбиво спрашивает Христофер, выглядывая из-за барной стойки. — При исполнении не наливаю, кто же будет хранить покой города?
Веселые голоса звучат все тише, отдаляются. Холодный ветер со стороны моря едва не срывает с нее теплый берет, но Маша тихо, как-то по-рождественски счастлива.
========== 4. Чудеса в парке ==========
Пока мама ругается с кем-то по телефону, Дима сбегает по тропинке вбок, пропадает. На улице ветрено, ветер шурхает в пожелтевших кронах деревьев, перебирает сухие листочки — срывает их, волочет прочь, подхватывает холодным, но игривым потоком, носится за ними, как дворовый пес. Задирая голову, Дима чешет в затылке, едва не сбивает шапку, едва держащуюся на оттопыренных ушах. А потом видит, как над ним проносится нечто небольшое и сверкающее, как упавшая звездочка.
На Диму величественно смотрит холодная статуя; он знает, что это Екатерина, а сад вокруг — ее. Ему тяжелый набрякший взгляд императрицы не нравится, похож на мамин, когда она с работы приходит и подолгу молчит, огрызается, устало зарывается тонкими пальцами с облупленным маникюром в волосы и смотрит подолгу в стену с отслаивающимися обоями.
Люди и нелюди кучкуются, кочуют по скамейкам, жмутся друг к другу, смеясь, спасаясь так от пронизывающих дуновений, и Диме жаль, что у него тут рядом нет никого, с кем можно обняться и переждать налет ветра. Мама остается позади, отвлеченная телефонным звонком, что-то вскрикивает и хмурится сердито. Дима так обижается на мир, что у него нет никого, что сворачивает куда-то, бредет, не разбирая дороги. Темнеет — светом наливаются огненные фонари, таящие хитроумные заклинания. Он смотрит на свои руки мечтательно и думает, что однажды сможет научиться магии.
Бредя между кустами, Дима мучается острой скукой, сопит, озирается. Неожиданно справа мелькает что-то — живой огонек, плещущий искорками. Поначалу Диме кажется, что это фонарик ожил, вырвался, стремится в небо; потом он вспоминает о светлячках и с воодушевлением кидается следом, проламываясь через кустарник.
Огоньки разноцветные носятся друг за другом, прыгают, бесятся; Дима глядит на них во все глаза, а потом различает, что это не просто кусочки живого света, а маленькие, крохотные совсем существа. Такие же люди, как те, на площади, только ростом с его палец. Трепещут крылышками, звенят, сыплют звездной пылью.
Крохотные феи стремятся к нему, позванивают, как будто кто-то по стеклу тоненько бьет — это голоса у них такие странные, волшебные. И Диме кажется, что они зовут его куда-то очень-очень далеко, сладко предлагают, заманивают в свой вечный Невер-невер-лэнд… Дима несмело шагает ближе.
— Дима! — плещется между деревьями дикий испуганный вопль. Он оборачивается, точно проснувшись.
Мама запыхавшаяся, растрепанная, кидается к нему, хватает за плечи, дерет за уши, беспорядочно что-то шепча.
— Мам, там феи! — орет он, разевая рот, размахивая руками. — Смотри, смотри! Светятся! Красивые!
Только от воплей его все феи разлетелись, спрятались: над кустами пусто, тускло и обычно, и Дима расстроено шмыгает носом, утирает его рукавом, пряча виноватые глаза. Спугнул — ведь надо быть таким дураком!
— Правда феи, — бурчит он. — Я посмотреть хотел, прости.
Может быть, мама ему не верит, но обратно они идут, крепко держась за руки.
========== 5. Русалочья песнь ==========
Возвращаясь домой в темноте вечерних сумерек, Виктор натягивает капюшон на голову, чтобы хоть как-то защититься от ветра, упрямо подгоняющего его, тараном бьющего в спину. Он и сам рад бы торопиться, распахнуть двери парадной, взлететь по лестнице (древний лифт, помнящий еще Совок, снова не работает, только натужно рыдает, натягивая тросы), а в конце концов — залезть на диван и забыться неспокойным сном. Такая вот заурядная мечта…
Прохожих необычно мало; Виктор срезает вдоль Мойки, спешит, засовывает руки в карманы, чтоб не околеть окончательно, грызет губы, чувствуя, как солоновато отдается привкус, когда он тяжело сглатывает. Сумка бьет по боку. Осень в Петербурге особо подлая и ранняя, напавшая раньше срока. Глаза печет от усталости.
И вдруг — откровение, голос, впившийся ему в уши голодной адской гончей, не отпускающий. Он вдруг как грянет, как раздвинет в стороны все бестолковые мысли, смурные, как и вечернее небо над Виктором; голос ясен, чист, и кажется, что нет на свете ничего прекраснее этого долгого и пронзительного пения… Ошалелый Виктор останавливается, крутит головой.
Мимо спешит деловая демоница в шубке из искусственного меха, помахивает хвостом в такт шагам, косо, с подозрением на него поглядывает. Согнутая бабка с крючковатым носом шустро несется мимо, вышагивает кто-то с детьми — усталый смущенный мужичок, не способный удерживать сразу двух девчонок дошкольного возраста. Проплывает пышная дама с собачкой — она увлеченно беседует с маленьким лохматым песиком и восклицает что-то вроде: «Веня, ну достаточно ведь пить!», складывает руки на мощной груди, а терьер сердито ускоряет шаг. Никто не слышит чудесной песни.
Песня манит, зовет, тоскливая и пронзительная, крючком подцепившая его сердце, болезненно забившееся рыбешкой, заплясавшее на острой лесочке, подсеченное, усилием вытянутое из груди. Его волочет к набережной, к самому краю, и Виктор незаметно уж для себя перебирает ногами. В его голове взвывает по-волчьи, как на охоте, и тут же присоединяются, подхватывают несколько других. Он окончательно оглушен.
В Мойке плещутся русалки — молодые, красивые, похожие на зыбкие тени; в сумраке они кажутся еще прекраснее, свежее, таинственнее. Завидев Виктора, они тянутся ближе. В темной воде мелькают длинные хвосты, посверкивающие чешуей, голубовато-белые; взрезает гладь раздвоенный плавник, острый, переливчатый.
Они ведут хоровод, хохочут, берутся за руки и кружатся, кружатся водоворотом — вода закручивается, завязываются в тугой морской узел мысли Виктора, остаются они, только они. Красивые улыбчивые девушки, длинноволосые, тоненькие, с бледной кожей, на которой серебрится речная вода, с проблеском чешуек по ключицам, на шее, словно фейская пыльца осела, с узкими прорезями жабр.
Голоса взвиваются выше, нарастает песня, шумит, переливается, как текучая быстрая вода, маслянисто лижущая гранит набережной. Льнут ближе с плеском — едва не выпрыгивают; заметив затуманенный, пораженный его взгляд, тянут длинные тонкие руки, призывно завывают, оглаживают по хребту довольным упоенным смехом. Самое главное — сладостное обещание этих колдовских глаз, искрами светящихся изнутри. Виктор не способен различить ни единого слова — и вряд ли это любой из человеческих или демонских языков. Это стон, крик, мольба, русалочий хор…