Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 17



Генри Лайон Олди

Дракон и Карп. Книга 1. Кукла-талисман

Если в моей стране, после обретения мною состояния Будды, будет место для ада, царств голодных духов и животных, пусть я не достигну наивысшего Просветления.

Пролог

Небо горело над монахом.

Этот пожар не сжег бы и случайную мошку. Алые листья клена, чья крона вспыхнула неделю назад, горели без жара и дыма. На этот холм в излучине Кауры редко приходили с целью полюбоваться красками осени. Знатоки предпочитали более живописные места, а если и взбирались на холм, то садились на расстоянии от деревьев, чтобы лучше видеть трепещущую листву. Монах же всегда садился под клен, опершись спиной о шершавый ствол, закрывал глаза и превращался в резную статую. Случалось, он поднимал лицо вверх, к листьям, но глаз не открывал.

Вероятно, клен в воображении монаха был прекраснее клена в действительности. Оставалось загадкой, зачем он вообще бил ноги, поднимаясь на холм. Воображаемые клены отлично растут где угодно, хоть в общественных банях Киото.

– Старшему дознавателю службы Карпа-и-Дракона в городе…

Поразмыслив, монах велел:

– Возле имени дознавателя и названия города оставь пропуск. Пусть в канцелярии сделают семьдесят две копии письма и вставят все, что требуется, по списку. Если понадобятся дополнительные копии, проследи, чтобы с этим не возникло заминки. Рассылка должна пройти как можно быстрее.

Секретарь кивнул:

– Да, святой Кёнё.

Он сидел в пяти шагах от монаха, прямо на земле, подстелив для удобства соломенную циновку, обшитую тканью по краям. Перед секретарем стоял низенький столик на черепашьих лапах, инкрустированный перламутром. Главным достоинством столика была устойчивость – монах часто вынуждал секретаря делать записки в мало подходящих для этого местах. Инкрустацию по большей части скрывали «драгоценности кабинета» – письменные принадлежности. Тушечница из черной яшмы, листы рисовой бумаги, стаканчик с кистями из козьего и барсучьего ворса – все это секретарь достал из лаковой коробки, которую принес с собой, не доверяя слугам драгоценную ношу, и заблаговременно расставил, не дожидаясь приказа.

– Не зови меня святым, – с укором произнес монах.

– Да, святой Кёнё.

Это был их обычный обмен репликами. Монахам, как известно, не полагаются секретари, но для Кёнё, главы столичной службы Карпа-и-Дракона, делалось исключение. Для него делалось столько исключений, что одним больше, одним меньше – какая разница? Иногда монах подумывал заменить секретаря на другого, такого, который будет повиноваться приказам, а не ускользать от них, как рыба в ручье ускользает из пальцев ребенка. Мысли о замене возникали и исчезали, не оставив последствий. Менять лучшего секретаря на худшего? Только потому, что этот зовет тебя святым? Пустая трата времени.

Особенно если тебя зовет святым каждый встречный.

– Пиши, – монах вяло взмахнул рукой. – «Будда Амида был милостив к нам, грешникам, даровав Чистой Земле благородный закон фуккацу. Вняв мольбам моего просветленного отца, светоча добродетели, будда наложил вечный и непреложный запрет на убийство. С тех пор…» Дальше раскрой тему сам. Ты не хуже меня знаешь, о чем писать. Когда закончишь, я продолжу.

Зашуршала кисть.

Ей вторили струны. Весь разговор с секретарем проходил под тихий аккомпанемент: за деревом, невидимый для секретаря, старик-музыкант играл на сямисэне. Обтянутый собачьей шкурой, трехструнный инструмент звучал в «песенном стиле»: так сопровождались представления в театре Кабуки. Театр приглашал еще барабанщиков и флейтиста, но холм в излучине Кацуры легко обходился без многолюдного оркестра.

«Ветер над равниной Миягино» монах мог слушать вечно. Зная это, музыкант начинал пьесу заново, едва доиграв финал. Если монаху хотелось чего-то другого, он щелкал пальцами и произносил название сочинения вслух. Иногда старик начинал играть сразу по щелчку, угадывая желание господина без слов. Не было случая, чтобы он попросил у монаха прощения, отговорившись незнанием песни.

Ветер трижды пронесся над равниной Миягино, прежде чем секретарь деликатно кашлянул:

– Я закончил, святой Кёнё.

Монах вздохнул.

– Трудно быть сыном бодисаттвы, – объяснил он свой вздох. – В особенности если ты старший сын. Меня сравнивают с отцом, и это всегда не в мою пользу. Отсвет родительской славы ложится на меня, и это всегда в мою пользу. Они чужие, и прибыль, и убыток. Что бы я ни делал, они были и останутся чужими. Мое смирение, Ихара-сан, подвергается чрезмерным испытаниям.

Секретарь промолчал. Он хорошо знал цену смирения своего господина. Когда отец монаха, живой бодисаттва Кэннё, чьим молитвам внимал сам будда, умер, сбросив изношенное тело, как сбрасывают ветхую одежду – он оставил настоятелем монастыря Хонган-дзи не старшего сына, чего ждали все, а младшего. И что же? Не прошло и шести месяцев, как старший силой захватил монастырь, изгнав брата. Никакие уговоры не помогали: захватчик не пускал изгнанника и на порог. Понадобилось вмешательство сёгуна, чтобы восстановить волю бодисаттвы, изложенную в завещании и скрепленную личной печатью. В итоге младший сын вернулся в монастырь, а старший покинул его, заняв место главы службы Карпа-и-Дракона. С тех пор он посвящал дни и ночи делам, связанным с фуккацу – воскрешением духа убитого в теле убийцы.



– Пиши дальше: «Люди смертны. При жизни и после нее человек за редким исключением остается человеком. Закон не делает различия между живым и мертвым, в особенности если закон этот положен буддой Амидой. Столкнувшись с трудностями, которые наша служба испытала ввиду вышеуказанного, я счел необходимым…»

Монах открыл глаза. Встал, обогнул дерево.

– Трижды, – сказал он, возвышаясь над музыкантом.

– Да, господин, – откликнулся старик.

– Трижды ты взял неверную ноту.

– Да, господин. Я заслуживаю смерти.

– Ты болен? Если да, я пришлю врача.

– Я здоров, господин. Благодарю за заботу.

– Ты устал? Вернись домой, отдохни. Я дам тебе провожатого.

Провожатый музыканту не помешал бы. Если монах, сидя под кленом, закрывал глаза, прячась в искусственной слепоте, слепота музыканта была естественной. Оба зрачка старика затягивала бледная пелена, похожая на утренний туман, стелющийся по берегу реки. Родился музыкант незрячим или утратил зрение с возрастом – этого не знали ни монах, ни секретарь.

– Я не устал, господин.

– Не лги мне!

В голосе монаха звякнула сталь.

– Я не устал, господин, – дрожа от страха, повторил старик. – Я измучен сверх всякой меры, но это не усталость. Вот уже третью ночь подряд я играю в богатом доме, от заката до рассвета. Слуга забирает меня из моего жилища и ведет к слушателям. Публика благодарна, она не скупится на похвалы и подарки. Но когда я возвращаюсь домой…

– Что же происходит, когда ты возвращаешься домой?

– Я не могу заснуть. Мое тело требует отдыха, а разум противится. Разум вспоминает ночное выступление так, словно оно длится без конца. Прошу прощения, господин. Я не должен был отягощать вас своими ничтожными заботами.

Протянув руку, монах коснулся лба музыканта. Прикосновение длилось и длилось, как если бы сын живого бодисаттвы ловил отголоски ночных выступлений.

– Это не дом, – глухо произнес монах. Рука его упала, повисла без движения. – Ты играешь на кладбище близ храма Хонэн-ин. Ты играешь для мертвецов.

– Я знаю, – согласился старик.

«Я не должен отягощать вас своими ничтожными заботами,» – вот что повторилось в его ответе.

– Рано или поздно ты не вернешься от них.

– Знаю, мой господин.

– Что ты исполняешь для мертвых?

– «Предательство в храме Хонно», господин. Это все, чего они требуют. И с каждым разом публика впадает во все большее буйство. Они неистовствуют, а я играю.