Страница 10 из 18
Наталья Серова:
Была на ленинградском телевидении программа, которая называлось «Пятое колесо». Начала она выходить в эфир в апреле 1988 года, а к июлю была уже довольно популярна. Очень много народу смотрело эту программу, очень много журналистов и корреспондентов предлагали разные материалы. И в июле мы приехали в Москву, чтобы снять несколько материалов для очередного выпуска. Журналист, которого звали Леонид Прудовский[132], предложил нам встречу с Венедиктом Ерофеевым, которого мы хорошо знали по книге «Москва – Петушки». Разумеется, мы с удовольствием согласились и приехали к нему на Флотскую. По сегодняшний день я проклинаю себя за то, что мы не сделали так, как сделали бы сегодняшние папарацци: не включили камеру на лестнице. Потому что, когда Веня открыл нам дверь, первая фраза, которую он сказал нам, была очень значительной и драматической. Он сказал: «Я голоса лишен». Приложив этот свой аппарат к горлу. Вот это «Я голоса лишен» стало камертоном.
Поводом для беседы Прудовского, который за кадром разговаривает с Веней, стало то, что в альманахе «Весть» запланировали выход книги «Москва – Петушки». По-моему, это первая съемка Вени. Их вообще было немного. Разговаривать ему было нелегко, но он, как нам показалось, был доволен тем обстоятельством, что будет этот эфир. Программу они тогда уже знали и очень ждали этого выпуска. Были тревоги: во-первых, пропустят ли материал, а во-вторых – видимо, это уже говорила Галя нам, – состояние его здоровья было таким, что она волновалась: увидит ли он этот материал. К счастью, материал прошел и Веня его увидел[133]. Вроде они были довольны. Хотя потом какие-то люди в каких-то книжках говорили, что якобы Прудовский хотел, как бы сейчас сказали, пропиариться на этом материале. У меня не осталось такого впечатления. Он совершенно не собирался прославлять себя, никак не вылезал в кадр, не настаивал на том, чтобы его имя звучало рядом с именем Вени. Я испытываю к нему глубокую благодарность за это знакомство и за то, что этот материал вышел и немало способствовал продвижению и популярности программы.
В <каждый> выпуск «Пятого колеса» обычно входило пять-шесть материалов. И несколько материалов мы сняли в один день. С утра мы снимали поэтессу Новеллу Матвееву, – ее предложил нам совсем юный журналист Дима Быков, который почему-то был одет в матросскую форму. Днем мы сняли Веню. А вечером – художника Вячеслава Сысоева. В том же выпуске пошел материал о Пастернаке, и в такой компании Веня вышел в эфир. Вскоре, к сожалению, мы делали уже материал его памяти, тоже в «Пятом колесе».
О том, что мы снимаем такой материал, никто руководству заранее не рассказывал, оно столкнулось уже с фактом. Надо сказать, что мы немножко подрагивали. Когда до нашего непосредственного начальника дошли слухи, что я везде бегаю и кричу: «Приходите посмотреть материал, может быть, его в эфир не пустят!», он встретил меня в коридоре и сказал: «Ну что вы бегаете по всей студии. Не такой уж я ужасный!» Этот материал пропустили. Бывало, что не пропускали, но этот… этот пропустили.
От Вени больше всего запомнились глаза и ощущение, что он хотел бы сказать гораздо больше, чем может. Ощущение, что каждое слово дается тяжело. И еще – впечатление огромного мужества. Это человек, который смотрит в глаза смерти, и это взгляд светлый, не обиженный. В нем нет ощущения, что кто-то перед ним в чем-то виноват.
Леонид Прудовский (далее – ЛП): В двух словах расскажи историю своего исключения из института.
Венедикт Ерофеев (далее – ВЕ): Ну, из института просто… Приказ звучал так: «За дисциплинарное, моральное, идейное и нравственное разложение студенчества Владимирского государственного пединститута имени товарища Лебедева-Полянского»[135]. Отчислить товарища Ерофеева, хотя я был единственным на курсе круглым отличником. И получал стипендию имени товарища Лебедева-Полянского. Повышенную то есть.
ЛП: А в чем заключалось это разложение?
ВЕ: А вот этого я до сих пор понять не могу. (Улыбается.)
ЛП: Вот у меня в руках письмо. Я позволю себе, поскольку оно короткое, зачитать его целиком. «Уважаемый Венедикт! Последние месяцы постоянно думаю о написанном Вами. „Москва – Петушки“ и „Вальпургиева ночь“ не отпускают совершенным знанием предмета, разнообразием болевых ощущений за Отечество. Уникальность письма выделяет Вашу литературу в ряд честнейших исследований человека – представителя нашей весьма несовершенной социальной системы. Надеясь на более близкое знакомство, я прошу Вас закрепить за Театром на Таганке „Москву – Петушки“ с тем, чтобы в ближайшем будущем мы могли бы совместно с Вами приступить к работе над спектаклем по этой вещи. С искренним пожеланием всего лучшего, симпатией и благодарностью за Ваши труды. Николай Губенко»[136].
Веня, поскольку «Москва – Петушки» – вещь, с одной стороны, чрезвычайно известная, а с другой стороны, можно сказать, совсем неизвестная… Поскольку у нас она только предполагается к публикации в издательстве «Книга»[137] . Я хотел бы попросить тебя немножко рассказать о том, как появилась сама идея «Москвы – Петушков» и что же это такое.
ВЕ: Ну, я очень буду короток. Это был <19>69 год. Меня ребята, которые накануне были… ну, так сказать, изгнаны из Владимирского педагогического института за чтение запретных стихов, допустим Марины Ивановны Цветаевой (улыбается), ну и так далее, и все такое… они меня попросили написать что-нибудь такое, что бы их, ну, немного распотешило, и я им обещал[138]. Я рассчитывал всего на круг людей, ну примерно двенадцать, ну двадцать людей, но я не предполагал, что это будет переведено на двенадцать-двадцать языков[139]. Вот так, примерно.
ЛП: Скажи, пожалуйста, ты назвал «Москву – Петушки» поэмой. Так же как в свое время поэмой назвал Гоголь «Мертвые души». Но откуда определение жанра такое? И второй вопрос: кого ты считаешь своими учителями?
ВЕ: Учителями… во-первых, <среди> нерусских. Во-первых, наверное, Стерна[140]. А потом еще кого? Если пошарить по Европе, Рабле, конечно[141]. Ну а русских влияний тут было поменьше, хотя штука совершенно русская, но влияний больше заморских, то есть не заморских, а закордонных.
ЛП: А определение жанра – поэма?
ВЕ: Поэма… я же просто (?)… Меня попросили назвать это хоть как-нибудь. Опять же, знакомые – но ведь не может быть, чтобы сочинение не имело никакого жанра. Ну, я пожал плечами, и первое, что мне взбрело в голову, было – «поэма». И я махнул рукой и сказал: «Если вы хотите, то (?) пусть будет поэма». Они сказали: «Нам один хрен, это поэма или повесть», но я <тогда> подумал: поэма[142].
ЛП: …о совсем малоизвестной твоей вещи, ее мало кто читал, она, в отличие от пьесы и «Петушков», известности не получила. Это «Василий Розанов глазами эксцентрика». Откуда взялось это эссе блистательное о Розанове?
ВЕ: Это очень даже просто. У меня не было крыши над головой. Ко мне подъехала женщина, которая сейчас в группе «Память». Скверная бабенка, между нами говоря. И предложила мне – вот у нее есть домик в саду маленький. «Вы поживите там лето <19>73 года, а за это вы обязуетесь написать ну что-нибудь, какую-нибудь самую малость». Я подумал, что крыша над головою, хоть самая дырявая, мне сейчас нужна, и согласился. Но в это же время подъехал ко мне человек, занимающий совсем противоположные позиции, главный редактор журнала «Евреи в СССР» и предложил тоже маленькую крышку над моей маленькой головой (улыбается), но в качестве вознаграждения. Может быть, это в самом деле даже было в один и тот же день, не помню какой-то <день> в конце мая <19>73. И <попросили> написать хоть что-нибудь для журнала «Евреи в СССР». Так что я был обречен думать, для кого же писать-то: для ультрарусского журнала или ультранаоборотного[143]. И поэтому я выбрал Василия Розанова, который… я еще думал, что же все-таки выбрать, а потом подумал: Василий Розанов в свое время метался между тем и другим[144]. Ну, он, правда, метался гораздо в более крупном масштабе и не из таких соображений жилищно-коммунальных, как я. Стало быть, так. (?) Ну я взял это и нагородил все, что сумел. ‹…›
132
Приятельские отношения журналиста Леонида Прудовского с Ерофеевым завязались за годы до этого разговора. Самое известное интервью Прудовского с Ерофеевым было сделано в 1989 году и многократно публиковалось в различных журналах и сборниках. См., например: Ерофеев 2003. С. 489–507.
133
О полноте материала, прошедшего в эфир, воспоминания Натальи Серовой и Натальи Шмельковой разнятся. Н. Серова свидетельствует, что в эфир попало «практически все», у Н. Шмельковой читаем: «Веню, конечно, заметно сократили» (Шмелькова 2018. С. 182). Она же вспоминает некоторые вопросы и ответы, не вошедшие в телевизионную версию интервью: «Рассказал, что писать начал с пяти лет. ‹…› Прудовский спросил: „А как, несмотря на гласность, вы относитесь к самиздату?“ Ерофеев ответил, что приложит все усилия, чтоб он продолжал существовать. „А как вы относитесь к тому, что вы не член Союза писателей?“ – спросил Прудовский. „И слава тебе господи! Их уже и так – тысячи!“» (Там же. С. 177–178).
134
Сюжет из телепередачи «Пятое колесо», режиссер Н. Серова, интервьюировал Венедикта Ерофеева Л. Прудовский.
135
См. примеч. 4 на с. 35.
136
По свидетельству Натальи Шмельковой, это письмо Ерофеев получил от Славы Лёна 26 мая 1988 года, на следующий день после второй операции на горле (Шмелькова 2018. С. 153). Николай Николаевич Губенко (1941–2020) был в эту пору главным режиссером Театра на Таганке. Отметим, что и Юрий Петрович Любимов (1917–2014), в том же году вернувшийся в СССР и вскоре вновь возглавивший Театр на Таганке, проявлял большой интерес к личности Ерофеева и постановкам по его произведениям.
137
На самом деле «Книжная палата».
138
Из близкого владимирского окружения Ерофеева того времени можно выделить Бориса Александровича Сорокина (1940–2021) – ушел из Владимирского пединститута (ВГПИ) в 1962 году, Владислава Викторовича Цедринского (1940–2010) – отчислен из ВГПИ в 1963 (?) году, Андрея Васильевича Петяева (1947–2018) и Валерия Федоровича Маслова (р. 1946) – отчислены из ВГПИ в 1966 году, Игоря Ярославича Авдиева (1948–2001) – отчислен из ВГПИ в 1968 году (см.: Шталь 2019. С. 21, 95, 116, 136, 156). О том, что кто-то из них был исключен «за чтение запретных стихов», нам неизвестно, однако, например, чтение Библии и прочее «вольнодумство» во ВГПИ действительно не поощрялось. Знакомство с Ерофеевым, который, по мнению местного руководства, оказывал дурное влияние на студентов, распространяя среди них религиозную и декадентскую литературу и провоцируя анархические настроения, послужило прямым или косвенным поводом для отчисления некоторых его друзей из ВГПИ.
139
Действительно, к этому времени Ерофеев был переведен приблизительно на двенадцать языков. С 1976 по 1988 год вышли книги на английском, французском, немецком, итальянском, шведском, голландском, польском, словенском и сербском языках. На подходе были издания на испанском, финском и чешском. Этот список расширяется и по сегодняшний день.
140
См. примеч. 3 на с. 42.
141
В качестве яркого примера влияния Франсуа Рабле приведем сходство образа жизни орехово-зуевских соседей Венички Ерофеева и обитателей Телемского аббатства из «Гаргантюа и Пантагрюэля» (см.: Левин 1996. С. 38, Власов 2019. С. 206–207).
142
Ср. с ответом Ерофеева на этот же вопрос в интервью Дафни Скиллен (наст. изд., с. 49–50).
143
История о соперничестве за эссе о Розанове журналов «Вече» и «Евреи в СССР» вымышлена Ерофеевым. См. примеч. 2 на с. 20.
144
Печатая свои статьи в 1906–1912 годах одновременно в консервативном «Новом времени» и в либеральном «Русском слове», Розанов тем самым заслужил обвинения в беспринципности и двуличности. Сам он рассуждал об этом так: «Мне ровно наплевать, какие писать статьи, „направо“ или „налево“. Все это ерунда и не имеет никакого значения» (Розанов В. Уединенное. М., 1990. С. 316).