Страница 7 из 18
Маманя как-то раз зашла в пустой магазин перед закрытием, постояла возле прилавка, послушала и решила не прибегать к колдовству, а подарить сыну мотоцикл.
Задуманное безотлагательно было исполнено. Забот у Славки сразу прибавилось. Он стал возить сметану, творог и зелень торгующим на трассе перекупщикам, возил и посылки в город, мог и пассажира иной раз захватить, только продукты в бьющейся таре не брал никогда – ездил он лихо, а дорога до трассы известно какая.
6.
Гена и Славка-Матрос спустились на берег, подошли к песчаной осыпи и уставились на полуоткрытую металлическую дверь. Возле трапа, накрыв голову пиджаком, спал поэт Селиванов.
– Вот… Такая, значит… Шняга, – волнуясь, сказал Егоров и указал на дверь.
– Шняга…, —восхищённо прошептал краевед.
Славка-матрос молча шагнул через спящего Селиванова, поднялся по трапу и вошёл в овальный проём. Шевлягин и Егоров последовали за ним.
Внутри таинственной Шняги всё было металлическим – гладкий пол, стены из вогнутых панелей, косой свод, узкие стропила, похожие на рёбра огромного морского животного.
Возле входа было довольно светло, по потолку скользили линии водяных бликов, а в нескольких шагах от двери сгущался сумрак. Гена Шевлягин пошёл вправо и скрылся за поворотом. Славка-матрос свернул в широкий коридор слева от входа, огляделся, толкнул ладонью стену и панели разъехались.
– Оппа… Переборочка! – восхищенно пробормотал Славка. Он шагнул в темноту, и под ногами у него возник свет, размытый и холодный, как отражение неоновой лампы в матовой чёрной поверхности. Славка топнул ногой, прислушался. Со всех сторон послышались частые хлопки.
– А вот так? – лихо спросил он кого-то и отстучал замысловатое чечёточное коленце.
Вокруг затрещало, защёлкало, будто сломался и обрушился огромный механизм из тысяч хрупких деревянных деталей.
Егоров стоял в дверном проёме, как в раме, и с беспокойством смотрел, как матрос перебирает ногами.
– Да не балуй ты, – сердито сказал он Славке.
– А чего ей сделается? – беззаботно ответил тот, – что она, утонет, что ли?
Гена Шевлягин остановился и осторожно тронул почти невидимую в темноте стену. Гладкая поверхность под его пальцами легко подалась и поплыла в сторону.
В открывшемся отсеке на полу лежало пятно неяркого света, а всё остальное пространство скрывала тьма, и в этой тьме покачивались и мерцали сотни голубых точек.
Шевлягин вышел на свет и остановился, наблюдая за медленным колыханием звёзд. В груди у него было тесно от счастья, ему чудилась сцена, затаённое дыхание огромного зала, множество взглядов, изучающих его с доброжелательным любопытством.
Шевлягин приложил ладони к груди и выдохнул:
– Дорогие мои!
Звук его голоса, словно усиленный мощными динамиками, распался на множество голосов, все они улетели в чёрную даль, восклицая всё тише и тише. Огни всколыхнулись.
– Послушайте! – растроганно проговорил Шевлягин и вдруг понял, что речь, наполненная благодарностью, надеждами и обещаниями, – не обязательна. Звезды всё понимали без слов: они отзывались сиянием на каждый образ, возникший в воображении Шевлягина, они плавно покачивались, сочувствуя его радости и волнению, и сливались в единое марево, когда благодарные слёзы застилали ему глаза.
Сквозь тёмный свод зала проступило вдруг небо, открылось и засинело. Поплыли облака, замелькали стрижи. Шевлягин раскинул руки, вдохнул прохладный упругий воздух, окинул взглядом холмы, реку, всю голубую и зелёную даль на многие километры вокруг.
– Я нашёл!!! – прокричал он, и весёлое эхо ответило ему со стороны Загрячихи: – «нашёл, нашёл, нашёл…»
На Поповке, у церкви, сияющей белёными стенами и новыми медово-желтыми куполами, стояли люди и, задрав головы, смотрели, как он летит. Один из них указывал на Шевлягина и говорил: «А это наш замечательный директор, Геннадий Васильевич…»
Где-то недалеко вдруг запел Славка-матрос:
Прощайте, скалистые горы,
На подвиг Отчизна зовет!
Шевлягин, спустившись с небес, решительно подхватил:
Мы вышли в открытое море,
В суровый и дальний поход.
На припеве пространство вокруг сурово и стройно загудело, будто вступил огромный мужской хор:
А волны и стонут, и плачут,
И плещут на борт корабля…
Егоров послушал пение, подивился и побрёл к выходу. Из двери вслед за ним вылетела светящаяся голубая точка и повисла в воздухе, постепенно тая от солнечного света. Снаружи всё было, как прежде – мерцала река, покачивались от тихого ветра метёлки камыша. Только поэт Селиванов исчез, оставив возле трапа пустую пластиковую бутылку.
Егоров сел на ступень и тут же будто мягкий тёплый мяч скатился по его голове от темени до загривка. Перед глазами возникло золотое свечение и сквозь него поплыли одно за другим воспоминания, похожие на короткие яркие сны:
заснеженное крыльцо, ровно присоленная инеем дверная ручка, липким холодом обожженный язык.
Морозное марево, стоящие над печными трубами дымные хвосты до самого неба, колодезный сруб в коросте молочно-зеленого льда.
Чёрная прорубь на середине реки – в сильные холода к ней подплывали рыбы и раскрывали над водой маленькие белые губы, будто шептали жалобы на страшную зимнюю жизнь в глубине. Загряжские бабы, стоя на коленях, полоскали в этой проруби бельё, а потом поднимались на́ гору, держа красными, как клешни, руками, тазы со слипшимся разноцветным тряпьём.
Синий флаг с эмблемой летнего спортивного лагеря над школьным стадионом, дети в одинаковых панамках, тайком от вожатых меняющие загряжским пацанам столовские булки на садовые яблоки и сливы.
Спортивный флаг Егоров с братом Петькой однажды ночью украли, задумав подарить его бабке, как отрез на кофточку. Потом синий шелковый лоскут долго лежал в комоде между вышитыми наволочками, подзорами и бабкиным «смёртным». А когда дошло дело до скорбных приготовлений, подслеповатые и бестолковые старухи-соседки чуть было не укрыли покойницу спортивным штандартом.
Голуби над крышей дома – десяток чеграшей, белые турманы, пара сиреневых, немецкий монах, три шахтёра. Хорошая была стая, дружная.
Егоров оглядывался на птиц и шел в сад, держа за пазухой отрёпанную старую голубку – белую бантастую чайку, приманившую однажды в ловушку изумительного красавца, чужого красного шпанциря. Чайка сидела, нахохлившись, опустив загнутый клюв в манишку. Шпанцирь снижался, садился Егорову на плечо, и голубка начинала беспокойно перебирать лапами, цепляясь когтями за шерстяную фуфайку.
Стая нарезала круги в небе, а шпанцирь топтал Егорову куртку, гуляя с одного плеча на другое, сладко урчал и поглядывал на подружку.
Эту бантастую Егоров с пренебрежительной лаской называл «курицей». Купил он её задёшево, почти даром.
А вот за монаха – бело-синего голубя с жемчужными глазами, он отдал найденный возле магазина портсигар с дирижаблем на крышке. Внутри портсигара было десять серебряных монет с орлом и свастикой.
Монеты Егоров оставил себе, одну потом подарил однокласснику Тимке Грачёву, а портсигар переплавил на мормышки.
Поток зачарованного сознания неожиданно остановил Юрочка. Он, наклонившись, посмотрел Егорову в глаза и спросил:
– Сидишь?
Егоров молча отпрянул и заморгал.
– Там Анна Васильевна ругается. Говорит, ты ушёл и пропал.
Юрочка поднялся по трапу, заглянул в дверь, но внутрь не пошёл.