Страница 2 из 18
Местные не то чтобы верили, они были не против такой версии. А, например, бабка Егорова говорила: «ну и шут с ним, с трактористом! Хоть бы они все передохли, эти ломатели!»
Церковное здание вскоре оказалось ненужным, – для овощей и фруктов появились другие места хранения, а потом не стало ни совхозного сада, ни самого совхоза.
Церковь долго стояла заброшенной, ржавели ворота и оконные решетки, рушились своды.
Руины снова вызвали практический интерес, когда старшая дочь Беловых Таисия вышла замуж за водителя с лесопилки, курчавого здоровяка Митю Корбута.
Таськин муж первым и смекнул, что негоже пропадать дармовому стройматериалу, пусть даже и битому. Вскоре у дома Беловых-Корбутов вместо обгорелого штакетника появился кирпичный забор, а вместо кособокого сарая возник добротный гараж из старого кирпича с жилой мансардой и затейливыми решетками в окнах.
Односельчане удивленно качали головами, но, в целом, к хозяйственной деятельности нового соседа относились с пониманием – и впрямь, чего добру пропадать? Да и сам Митя оказался человеком полезным – по найму делал любую работу, мог и копать, и красить, и ломать, и строить, брал недорого. За кусок вырезки и ливер аккуратно и быстро резал домашний скот, сам готовил отличную колбасу, варил чистейший самогон, пахнущий полынной росой, а в подпитии заливисто пел.
Опасаться было нечего, местное начальство развалинами не интересовалось, оно и всё Загряжье вспоминало нечасто. Только накануне выборов въезжал в село грейдер, а за ним, по расчищенной дороге – агитаторы с плакатами и листовками. С плакатов смотрели на загряжцев серьёзные, красиво причёсанные люди, может новые, а может те же самые, что и каждый выборный год, кто их знает. Все они обещали построить дорогу от федеральной трассы до села, но дорога какой была много лет, такой и оставалась – летом ухабы, зимой снежные заносы и бурелом, а когда ни снега, ни засухи – густое непролазное месиво, в котором лоси вязли по самое брюхо. Одно слово – Загряжье.
2.
Всю короткую ночь Егорову не спалось.
На сеновале было душно, ныли комары, в сене что-то шуршало и щелкало, внизу всхрапывал и терся боком о стенку боров, а над чердачным окном, как сонные старухи бормотали горлицы.
Егоров долго перекладывался с боку на бок, кряхтел, почесывался, а когда сквозь все щели сразу забрезжил утренний свет, – сел, откашлялся и по-стариковски потёр ладонью грудь. В саду всё громче и громче щебетали птицы; быстро светало. Егоров спустился с сеновала, взял в сарае две удочки, забрал из-под смородинового куста заготовленную с вечера банку с червями и направился к реке.
Место у него было своё, – прямо напротив дома, под обрывом, где косо торчал из песка большой дубовый пень с корневищем. Когда-то во время разлива этот пень принесло течением, а когда вода спа́ла, он так и остался на берегу, увязнув одной стороной в песке, а другую держа над водой, как тёмную когтистую лапу.
Никто, кроме Егорова на этом месте не рыбачил. Не потому что Егоров запрещал – да нибожемой! – река общая, берег не куплен. Просто ни у кого больше рыба возле дубового пня не ловилась.
Как-то раз краевед Шевлягин, чтобы развеять миф, на спор с односельчанами просидел там с рассвета до полудня и подсёк плотвичку – небольшую, меньше ладони, а она возьми и сорвись! Ушла под воду и будто своим рассказала, ни единой поклёвки больше. Признать поражение в том споре Гена не согласился, – ведь рыба-то попалась? Односельчане резонно возразили – ну и где она? Спор накалился, подтянулись сочувствующие и тоже высказались, покричали немного, потом выпили самогону и, хоть ничью правоту не признали, разошлись мирно.
С тех пор только деревенский дурачок Юрочка иногда составлял Егорову компанию, но без всякой рыболовной снасти, просто из склонности к прилежному и бескорыстному наблюдению за жизнью.
Юрочка был чудной от рождения – длинное туловище, широкие плечи и короткие ноги колесом. И одевался он чудно: носил отцовскую милицейскую форму старого образца – фуражку, китель и штаны с лампасами, никакой другой одежды не признавал. Ходил он быстро, сильно припадая на каждую ногу, сдержанно кивал знакомым, козырял особо уважаемым, а на вопрос «как дела?» с заговорщицкой усмешкой отвечал – «это потомучто!»
Что бы ни происходило в Загряжье – починка автомобиля, строительство гаража, разгрузка дров, или другое какое событие – Юрик всегда стоял рядом, в компании любопытствующих. Смеялся, когда все смеялись, сокрушенно качал головой, когда все негодовали и подавал спички тому, кто, держа в зубах сигарету, хлопал себя по карманам. Спиртного Юрочка не пил, а курить бросил после одного случая.
Как-то раз подвыпившие мужики шутки ради подсунули ему сигарету с пистоном. Стрельнуло на третьей затяжке, обожгло Юрику кончик носа и костяшки пальцев.
Шутники, опасливо расступившись, загоготали. Юрочка аккуратно плюнул на окурок, затоптал его и серьёзно сказал:
– Я думал, вы умные.
На носу у него осталась темная метка, вроде птичьей лапки. Сигареты с того дня он больше в руки не брал, а спички в кармане носил на всякий случай.
Юрочка жил под опекой младшей сестры Маши, маленькой и тихой незамужней женщины. Их дом стоял на краю Загрячихи, чуть в стороне от всех, под старым тополем с необъятным морщинистым стволом и высокой раздвоенной кроной, сплошь унизанной чёрными гнездами. Тополь называли грачевником – отчасти из-за шумной колонии птиц, населявшей гнёзда, отчасти из-за фамилии владельцев дома – Грачёвых.
Отчего-то Юрочка дом своим не считал, беспечно говорил – «это Машкино!» – и в любое время года спал в дровяном сарае, укрывшись тяжелым овчинным тулупом.
Местная фельдшерица однажды зимним вечером зашла проведать приболевшую Машу, увидала в открытом настежь сарае спящего на топчане Юру и была изумлена его мощной багровой спиной, широким загривком и мускулистой рукой, лежащей поверх косо накинутого тулупа.
Иногда, в сильные морозы, Маше удавалось уговорить брата ночевать в доме, где у него имелась своя комната с железной кроватью и горкой подушек, с геранью на подоконнике и с двумя фотографиями в рамках над плюшевым ковром.
Люди на этих фото были так незнакомо, нездешне хороши собой, что постороннему человеку и в голову не пришло бы, что это покойные родители Маши и Юрочки, а не актёры из старого чёрно-белого фильма.
Когда морозы ослабевали, Юра брал тулуп и снова шёл в дровяной сарай.
– Гулять надо на свои! – всякий раз, уходя, бодро говорил он.
* * *
Егоров широко зевнул и поёжился, под берегом ещё было прохладно. Солнце медленно выбралось из-за бугра, растопило остатки тумана над рекой, подсветило обрыв, жёлтую полоску песка, два поплавка и лежащую в камышах пузатую пластиковую бутылку. В пакете, пристроенном к дубовому корню, уже шлёпали хвостами четыре леща и пара плотвичек.
По ступенчатой тропке под гору спускался Юрочка.
– Ну как оно? – приблизившись, спросил он.
– Да чего-то не очень, – снова зевнув, ответил Егоров. – Не проснулась, наверное…
– Кто?
– Рыба, кто ж ещё…
Юрочка взгромоздился на пень и достал из кармана кителя горсть семечек.
Стало понемногу припекать. Над кочкой, густо поросшей молодым розовым клевером, прерывисто жужжала пчела, тихо шелестели в траве кузнечики; нарезая лихие круги над водой, щебетали ласточки, а на другом берегу, в заброшенном поповском саду заливался свистом и щёлканьем не угомонившийся с ночи соловей.
Егоров заслушался, впал в приятную задумчивость и чуть было не задремал.
Громкий механический стрёкот заставил его вздрогнуть. Егоров от неожиданности пригнулся и втянул голову в плечи, спину и руки будто прихватило морозом. Непонятной природы звук – настойчивый, с гулким металлическим эхом – постепенно усилился и внезапно смолк.