Страница 2 из 13
Платон
Платон небольшого роста, с красной обветренный кожей, бреется он нечасто, вид имеет говорливый, когда произносит слова, то весь дергается, активно жестикулируя руками.
– Я, – говорит Платон, – самое позднее купался 28 февраля.
– Выпишми небось, – мне интересно, я немного наклоняюсь в его сторону.
– Нет, абсолютно трезвые. Пошли в феврале на городской пляж, а там вход четыре гривны.
– Зимой?
Я не верю, кто же купается зимой, но Платон так весело все это рассказывает, что я невольно начинаю ему верить.
– Да, зимой, представляешь, зимой вход четыре гривны. И вот не знаю, что на нас нашло. Наскребли, говорим – нате жрите, и пошли на городской пляж. Сели на камни, сидим, сидим на солнышке, и вот друган говорит: «А чего мы просто так сидим раз уж пришли», – разделся и нырнул.
– Сколько там было? – мне смешно.
– Да хер его знает, четырнадцать.
– Ого!
Меня аж передернуло. Я сам вырос на холодном Тихом океане и не понаслышке знаю, что такое температура воды четырнадцать градусов. На Камчатке в такую воду не лезут.
– Ну вот, друган разделся, и я за ним. А там от холода скрючило, и мы только помахали руками и назад, даже не плавали.
– Ха-ха.
– Ха-ха. Хорошо, что солнце было, на камнях согрелись и в пивную. Ерша жахнули и будто так и надо.
Платон раньше ходил в моря. Так и говорит: «Я раньше ходил в моря».
– В морях хорошо, – говорит, – Таиланд, Сингапур, мулатки, макаки, рыба фугу.
Я осматриваю тщедушного Платона с ног до головы и спрашиваю:
– Почему ходить-то перестал?
– Вот, – отвечает, – в шторм попал, девятибалльный.
– И что, испугался? – перебиваю.
– Нет, не испугался, на рифы бросило и распороло метра два, а я как раз механик и мне латать, бороться за устойчивость.
– Так залатал и все.
– Ага, я пока латал, похудел с девяносто до шестидесяти двух. Семь часов латал и похудел. Домой приплыли, жена смотрит на меня и ревет. Проснется среди ночи, гладит по вискам седым своими тонкими женскими пальчиками и ревет. Я спрашиваю: «Чего ревешь», а она: «Дай, Платоша, честное слово, что больше не пойдешь, я не хочу одна сына воспитывать».
– Дал?
– Ну дал, конечно, хотя жалею, хорошо зарабатывал. Хотя потом еще раз сходил, но больше не ходил.
– А ты, Платоша, как матросом-то стал?
– Да у нас все студенты матросы. Я после второго курса ушел. У нас если ушел на полгода, то не отчисляют, а продляют. А тут как раз майдан, и нам капитан сказал, что возвращаться некуда, и мы плавали еще полгода. Так меня и отчислили. Вот я и возил цемент девять лет, пока в шторм не попал
Письмо подмосковному другу – 1
Как ты там, мой далекий подмосковный конаковский друг? Спокоен ли ты, весел ли ты? Все так же на твоей даче вся земля усыпана яблоками, все так же ты гонишь из них самогон и пишешь грустные стихи, топишь печку, спишь с котом в обнимку и ждешь первого снега?
Там у тебя рядом широкая русская река Волга, когда она замерзает зимой, ты можешь взять санки или лыжи, или коньки, надеть лыжный шерстяной костюм и вместе с доброй старой собакой выйти на тонкий лед в хрустящий январский морозец.
Я так и вижу, как ты идешь, высокий, стройный, румяный, как на тебя оглядываются девушки, как они любят тебя на теплой русской печке, бережно обняв тебя и перебирая кудри на твоей голове. Как ты говоришь на ушко простые любовные русские слова, и от этого мне делается так хорошо за тебя и весело, будто это я сам вышел на мороз, взял в ладонь охапку холодного ледяного снега и растер им лицо.
А у нас в провинции у моря снега не бывает. Я сижу на скамейке в парке, вся земля усыпана каштанами, я курю «Галуас» и читаю газету «Знамя южного города». Мне грустно без тебя, но это светлая грусть, светлая и грустная.
Завтра вместо снега будет дождь. Он будет идти еще два месяца. Это такой обычный южный снег. Я возьму зонт, пойду на работу, буду сидеть у компьютера и постоянно думать о тебе.
Мой рыжий кот
Да что же это такое! Прикормил серого южного кота Басю. Свой остался в Москве, вот и прикормил. Утром сосиска во дворе и вечером сосиска во дворе. Теперь сижу у компьютера в закрытом на замок доме и все кажется, что кто-то заходит в комнату, как серое привидение. Вот краем глаза ловлю, что кто-то заходит и все. Так обычно делает мой рыжий московский кот Феник. Незаметно проникает в комнату и трется о ноги.
Еду на троллейбусе в пригород (говорят, там зимой много голодных котов). После перевала начинается лес, который уходит в горы. Спрашиваю соседа:
– Грибы-то тут есть?
Мужик смотрит на меня удивленно и говорит:
– Вы москвич? Типично московский вопрос.
Доехал на троллейбусе почти до набережной. Надо только немного спуститься. Иду вдоль ларьков и ресторанов, гляжу – сидит мой рыжий кот Феник.
– Ты здесь откуда? – спрашиваю, – я же тебя пока в Москве оставил, у тебя прививок нет.
– Мяу, – отвечает мой рыжий кот.
– Я же обещал за тобой вернуться в ноябре и привезти.
– Мяу, – отвечает мой рыжий кот.
– Ты что, сам добрался, пешком?
– Мяу, – отвечает мой рыжий кот.
– Тебя хоть тут кормят? Хочешь полчебурека?
Рыжий кот ничего не ответил и гордо ушел.
Кофейщик Адам
– Доброе утро, – говорю я кофейщику.
Юный кофейщик с бритыми висками и модным хвостиком на макушке о чем-то говорит с пожилой женщиной-уборщицей.
– В каждое время года должна быть своя погода, – говорит она и со всего размаха бьет веником по розовой плитке, с тоской оглядывая пирамидальные тополя, кипарисы и дубы, зеленые еще 21 октября.
Юный кофейщик Южного Города непонимающе кивает.
– Вот я, Адам (уборщица делает ударение на первый слог, получается польское Адам), и в Сибири была, и в Иркутске была, морозы пережила в сорок градусов, а ты, Адам, снег-то видел?
Адам кивает, типа, видел, видел.
– Ничего ты, Адам, не видел, – подытоживает уборщица.
– Доброе утро, – повторяю я.
Мне кажется, что, увлекшись разговором о снеге, южные жители южного города просто забыли обо мне. Адам вздрагивает, заметив меня.
– Добрый вечер, ой, добрый день, ой, доброе утро, – вспыхивает Адам.
Потом поднимает голову и осматривает меня. Почему-то все с первого взгляда видят, что я приезжий.
– Мне американо с холодным молоком, – улыбаюсь.
Адам начинает колдовать около кофемашины.
Татарский музыкант
Отсюда, из далекого Южного Города, все происходящее в столицах видится суетным, ненужным, странным, но милым. Вчера вечером наблюдал татарского музыканта, играющего на домбре (или что-то в этом роде). У него не хватало пальцев на руке. Вокруг, нежась в осеннем тепле вечернего Южного Города, стояли последние туристы и местные жители. Музыкант играл что-то фольклорное, и от этого мне казалось, что он играл здесь всегда. И десять лет назад, и сто лет назад, и даже при греках. Сидел в центре агоры, пиликал, приплясывал, а голые греки в белых накидках слезливо вздыхали и спрашивали, почему он не посылает свои стихи в столицу Эсхилу. Музыкант прекращал играть, закуривал (наверняка в древности тоже что-нибудь курили, нельзя писать музыку и стихи и не курить), обводил древних греков печальным взглядом и отвечал, что этому графоману Эсхилу он не отправит даже туалетную бумагу. Древние греки понимающе кивали седыми головами, бросали древнегреческие монеты с изображением Одиссея и Гефеста и медленно шли к своим женам, которые уже приготовили им черноморскую ставриду и барабульку.
Я вспомнил столицу и понял, что по приезде в Южный Город что-то неуловимо изменилось во мне. Мне почему-то стало мучительно жаль всех москвичей, мне стало казаться, что в Москву попадают случайно, возможно, даже насильно, что большинство попавших с удовольствием уедут к морю или в деревни, или в Сибирь, но просто не имеют для этого возможности или сил, или смелости.