Страница 13 из 29
Инженеру по вооружению было за сорок – для авиации: перестарок. Как-то мы с ним посидели на пустой бомбовой таре, в ожидании возвращения наших самолетов с боевого задания. Какая-то тревожная невесомость слышится во всем теле в эти минуты. «Вернутся – не вернутся» – одна эта мысль только и сверлит мозг. Что мы, технари, без машин, без экипажей?..
– Я в штабе за тебя замолвил слово… Готовься к следующему вылету… Оставили тебя в списке. Понимаешь, желающих полететь стрелками – лишек. Летчиков нехватка…
Я промолчал. Не моральная компенсация ли за мою скромность по поводу взрывателей? Да нет вроде… Мы давно в приятельских отношениях. Пусть он – старший техник-лейтенант, а я всего старший сержант… Покурим, посидим молча вместе. А то о чем-то поговорим таком, что не ведает наше тревожное – «вернутся – не вернутся».
– Кончится война – демобилизуюсь… Мне бы по возрасту уже пару больших звезд носить, а вот все еще старлей… – заговорил инженер… Я ведь и в самом деле – инженер. Штатский! Не пропаду на гражданке! А то армия – как женщина… Насильно мил не будешь. А почему одного любит, а другого нет – пойди спроси у нее!
Инженер плюнул на окурок, усмехнулся и тщательно, вращая ногу, втоптал его в землю. Он, видимо, счел неполной свою исповедь. Задумался, потом добавил, доверительно обернув ко мне свое бледно-желтое, в первых морщинах, лицо.
– Выскакиваю!.. Не любит этого армия! А, признаться, люблю больше бомбовое вооружение… Надежней, эффектней… Да ведь мы так и называемся: бомбардировочная, стратегическая… Стрелковое вооружение – так себе. Аккомпанемент, не больше… Я, знаешь ли, был старлеем еще до войны! Разжаловали. Потом до капитана дошел – опять разжаловали!
Это было новостью для меня. Тишайшего нрава человек, весь в службе своей – и вдруг: дважды разжалованный… Такое услышишь от редкого летчика-лихача, который все же заставит себя назвать летчиком-асом! И то сказать – больше в истребителях такие.
Я был – весь любопытство. Выждав с достоинством, инженер принялся рассказывать…
– Еще до войны, в Белоруссии стояли… Все каша да макароны. Мясные, конечно, блюда… Аэродром возле реки Вилия. Рыбки ребятам захотелось. Сел я в лодку – отвез пару бомбочек в середину – кричу хлопцам: «тяни!» Меня к берегу – а река – как ухнет да таким смерчем в небо метнулась. А внизу, по течению наши: с бреднями… Хороша была рыбка! Но вот незадача. Рыбачья артель план не выполнила, стали искать… Дохлой много – брюшком кверху. Начальство, то да сё… Подать Ляпкина-Тяпкина… Разжаловали…
Потом – во второй раз. Уже война шла. Полеты днем и ночью. Лётный состав хоронить не успеваем. А тут мороз под сорок. Ёлки-моталки – долбим земной шар, искры под ломами, а ямки все нет. Земля, что ДОТ!.. Вот я и предложил – бомбочкой. Людей пожалел. Мыслимый ли труд!
Да вот пожадничал… Надо было одну да поменьше… А я – две пятидесятикилограммовые тушки. Те, что на центроплан вешаем. Опять переборщил. Все кладбище – оградки, кресты, гробы – все к богу, в небо метнулись. То небо – против земли, а то земля дала небу сдачи… Такая, стало быть, молитва…
Ну, и мне – от бога, знать, – досталось на орехи. Во время войны с религией, с попами – политика была. Лучше не связывайся! Опять разжаловали… Вот и вся моя карьера…
– А чем на гражданке, после войны, промышлять будешь? Как без бомбочек любимых жить-то будешь?
– Хорошо жить буду! В гробу я их видел эти бомбочки… Ну их! Я ведь – химик. Когда-то на Кемеровском химкомбинате работал… В лаборатории. Тишина! Радио выключал, чтоб услышать, когда колбочки закипают… Люблю тишину!
– Тишина, ты – лучшее, из всего, что слышал…
Инженер удивленно на меня посмотрел. Что-то, мол, непонятно вдруг заговорил я. Я заметил: «Пастернак! Поэзия!» И он тут же закивал головой. Мол, сразу все понятно стало. То есть, мол, поэзии – ей так и положено быть непонятной. Даже таинственной. Чтоб уважали.
И словно почувствовав эту тайну поэзии, смежил14 веки, помолчал. Но, видимо, счел все непозволительными отвлечениями на войне, вдруг распрямился и зашарил в брючном кармашке у пояса. Он достал свою «луковицу» – «Кировские», Первого Госчасзавода. Только было собрался затревожиться – как до слуха, с Запада донесся гул моторов, ежесекундно нарастая. Это была первая радость – и она, точно посадочный прожектор ночью, полоснула по невзрачному лицу инженера. Первая, главная, радость, за которой еще стояло и последнее сомнение: все ли экипажи возвращаются. «Один… Два!.. Три!!!» – оба вслух считали мы. Все звено возвращалось целым из боевого задания. Мы кинулись в объятия друг друга, радуясь, как дети, и что-то невообразимое выделывая ногами.
Механики спешили к самолетным стоянкам.
Морось
Уже вторые сутки моросит дождь, в столовой запотели окна, допоздна горит утром свет, а все равно в зале сумрачно и уныло. Обычно после завтрака все разбредались гулять, а теперь всё чаще остаются за столиками с неубранной посудой, вяло о чем-то беседуют с теми, с кем сидят за одним столиком в столовой.
Администрация обдумчиво расписывает каждый новый заезд, стараясь, чтоб за каждым столом пришлось по двое мужчин и по две женщины. Хочешь не хочешь – изволь по возможности ухаживать за своими – закрепленными – дамами, разговаривай, передай горчицу или соль: веди себя подобающе…
– Я смотрю, битки вам не по нутру, – за угловым столом, чуть закрытом колонной и поэтому кажущимся самым укромным в зале, говорит романисту, своему соседу по правую руку, писательница-документалистка. – А вы напрасно так! Они для желудка – полезней, чем целое мясо! Ведь мясо пропущено через мясорубку!.. Желудок легче переваривает.
Романист, к которому обратилась соседка, морщится. Он в еде – аскет. Ест все, что дадут, но мало. Он вообще не любит разговоров про еду. Женские темы! Да и вообще – о чем здесь можно разговаривать. Еда – потребность. Кой-как удовлетворил ее – и занимайся делом! Если не гуляешь для здоровья – сиди в номере, пиши свой роман. К тому ж – словеса… «Желудок»… «Переваривает»…
Видно, так уж на роду написано: одним крутить романы, другим писать романы… Писать, конечно, занятие скучное. Главное, никогда не знаешь, что и как напишется! Ведь нет здесь готовых… выкроек… А то вдруг застопорит дело. Самого тошнит от написанного. Того и глядишь, всю рукопись свернешь трубочкой, и через колено, и в мусоропровод. Вместо камина… Вместо печи огненной… Тоже неплохо…
Вот и уговариваешь себя, что надо гулять. Для здоровья. Мол, за этим, главным образом, приехал…
Сидящий против романиста поэт – он как раз не писал, а крутил романы (конечно, не с застольными дамами, с другими, с которыми на людях лишь раскланивался) – толкует своей соседке, бывшей поэтессе, ныне сценаристке, о том, что он – «ни чохом, ни граем»15 – не ведает, каким он пишет размером, когда пишет свои стихи! Он демонически поднимает брови над очками, сам удивляясь своему неведенью. «Скажем, когда женщина беременна – она точно знает: мальчик или девочка?».
Дама-сценаристка и бывшая поэтесса потупились. Поэт спохватился – допустил бестактность. Дело не в самом этом слове – «беременность», а в том, что не должен произносить он при тех женщинах, которым в жизни это не дано было. Вот и вторая, документалистка, тоже насторожилась, забыв вдруг о преимуществах битков перед «целым мясом». Стало быть, он и вправду неосторожно коснулся их, женского, тотема. Он впервые заинтересованно глянул на дам-соседок. Та – пожилая, наверно, за семьдесят, а волосы – крашены, губы – накрашены. После чая – на чашке, где пила, след от этой жирной помады… Эта – вроде бы помоложе, но палец о палец не ударит, чтоб что-то в ней напоминало о возрасте, вообще, что она женщина. Какая-то тусклая, мосластая, тоже, вроде него самого, в очках… Все на ней висит – ходячая вешалка в очках…
14
Смежи́ть – сомкнуть, закрыть. (Прим. ред.)
15
Чох – чих. Грай – карканье. (Прим. ред.)